чайханщики, зевая и потягиваясь, разводили огонь в очагах, вытряхивали ковры и паласы.
– А какая нам надобность возвращаться теперь в тот именно дом, если он уже пуст? – сказал Ходжа Насреддин, поворачивая к одной из чайхан.
Чайханщик встретил их с особым приветом, как первых, самых ранних гостей, сделавших почин его торговле: подал душистого чаю, постелил в темном углу два мягких одеяла.
Укладываясь, Ходжа Насреддин сказал:
– Если дедушке Турахону приходится каждый раз так уставать, неудивительно, что он спит потом целый год!
– А я вспоминаю свой черенок, посаженный у гробницы, – отозвался одноглазый. – Как ты думаешь, принялся он или нет?
Ходжа Насреддин не ответил: он уже спал. Он спал, этот веселый странник, умевший сделать своим домом любое место, где только удавалось ему приклонить голову. Через минуту уснул и одноглазый. И ни тягучее скрипение арб, вереницами потянувшихся на базар, ни бубенцы верблюжьих караванов, проходивших перед чайханой, ни оглушительные крики погонщиков овечьих гуртов, ни вопли водоносов и лепешечников, высыпавших вдруг сразу и во множестве на дорогу изо всех углов, калиток и переулков, – ничто не могло нарушить их глубокого сна. А вокруг чайханы и над нею все уже горело, сняло и плавилось, – из прохладных заводей утра земля плыла в жаркий солнечный океан.
Спали они долго, ничего не зная о трепетном волнении, охватившем в окрестных домах не только детей, но и взрослых. Люди показывали друг другу подарки Турахона, шептались, дивились. Какое объяснение могли они подобрать такому чудесному, небывалому делу, коснувшемуся не одного и не двух домов, а сразу нескольких сотен? Только одно, трогательное в своей простоте, подсказанное верой отцов: значит, все правда, бисмилля рахман рахим!.. Воистину праведен и отмечен бессмертием добрый дедушка Турахон!
Велики, неисчислимы для мира были последствия этой ночи! Может быть, даже и сейчас многие люди неведомо для себя носят в сердцах ее отзвук. Эта ночь вернула многим кокандцам веру в истинность и несомненность добра на земле, – какое другое дело может по высоте сравниться с таким?
Город волновался, перешептывался… А в бедном домике вдовы все заполнила собою молчаливая, робкая радость. Трое сыновей вдовы нашли каждый в своей тюбетейке по тысяча таньга золотом, кроме богатых подарков, сложенных тремя кучками на земле и бережно прикрытых сверху тряпками – от росы (забота одноглазого вора). Что могла подумать об этом бедная женщина, что – говорить? Она ничего и не говорила, и не думала – только плакала и верила. В жизни перед нею словно расступился давящий со всех сторон мрак безысходности, рассеченный надвое широким и ярким лучом надежды, помощи, доброго участия в ее судьбе.
Взрослые дивились ночным событиям, а дети – нисколько: ничего другого и не ждали они от своего старинного друга и покровителя. Им не было нужды укреплять в себе веру в добро, ибо вера эта, данная им вместе с жизнью, еще не поколебалась в них, подточенная ложным хитроумием, и светилась в их сердцах первозданной девственностью. Собравшись в хороводы, кружились они в садах по мягкой, шелковой траве и звонкими голосами старательно выводили свою благодарственную песенку:
Под эту песенку, несущуюся отовсюду, Ходжа Насреддин и одноглазый вор в тихий предвечерний час покидали Коканд.
Они отправлялись на поиски горного озера, о котором в Коканде Ходже Насреддину так ничего и не удалось узнать.
Бойко семенил по дороге ишак, не разделивший за это время ни одной из забот своего хозяина; сидя в седле, Ходжа Насреддин жаловался одноглазому:
– Он опять растолстел, как бочка! Скоро я уже не смогу ездить на нем, придется продать его какому- нибудь киргизу с кривыми ногами.
А песенка, не умолкая, летела за ними; один хоровод передавал ее второму, третьему – и так без конца, из садика в садик:
Миновали дворцовую площадь с подземной тюрьмой, над которой, восходя из трех отдушин, стояло сизое зловонное марево, миновали мост Отрубленных Голов. Ходжа Насреддин, упершись обеими руками в седло, приподнялся, чтобы взглянуть последний раз на гадальщиков. Управительская ниша все еще пустовала, но вокруг ниши старика заметны были суета, мелькание, беготня: там заискивали. И поблескивал издали костным лоском знаменитый, намазанный маслом череп.
Вброд – Ходжа Насреддин в седле, подобрав ноги, а одноглазый разувшись и засучив штаны – пересекли бурливый ледяной Сай, просвеченный солнцем насквозь, до самого дна, до пестрой гальки и круглых камней, а противоположный берег встретил их знакомым напевом:
За городской стеной, после тягучего зноя тесных улиц и сдавленных переулков, сразу опахнуло их свежим ветром, простором. Сады, поля и дороги были перед ними – дороги и вправо, и влево, и прямо…
Одноглазый умоляюще взглянул на Ходжу Насреддина:
– Неужели мы проедем, не посетив гробницы, не взглянув на черенок?
Сказать по правде, Ходже Насреддину не очень хотелось навещать гробницу: он опасался, что вид погибшего черенка угнетающе подействует на одноглазого и подорвет в его душе только что укрепившуюся веру. Но удобного предлога уклониться сразу не смог найти – пришлось ехать.
Повернули к темно и густо зеленевшим справа карагачам и скоро были в их слитной прохладной тени.
Одноглазый шел молча, вздыхал. Его внутренний трепет передался и Ходже Насреддину, который хотя и знал, что никаких чудес не будет, но тоже чувствовал в душе страшный жар, переходивший в трепет.
Не зря чувствовал он этот жар! Он вздрогнул, увидев у гробницы большой и сильный куст, покрытый пышными яркими розами.