Я выпрямился и посмотрел на него. Наглость на его лице странным образом смешивалась с раболепием.
— Как вам понравилась вчерашняя уборка? — осведомился я. — Не желаете ли вызваться еще на недельку?
— Другим вы такого не говорите, — пробормотал Коньман.
— Потому что другие знают, где проходит граница между шуткой и грубостью.
— Вы придираетесь ко мне. — Голос его стал еще тише. Он избегал моего взгляда.
—
— Вы придираетесь ко мне, сэр. Придираетесь, потому что…
— Потому что — что? — рявкнул я.
— Потому что я еврей, сэр.
— Что?
Я разозлился на самого себя. Углубившись в поиски журнала, я поддался на древний трюк — позволил ученику втянуть себя в открытое противостояние.
Класс молча выжидал, наблюдая за нами.
Я взял себя в руки.
— Чушь. Я придираюсь к вам не потому, что вы
Макнэйр, Сатклифф или Аллен-Джонс просто посмеялись бы, и все бы уладилось. Рассмеялся бы даже Тэйлер, носивший ермолку.
У Коньмана, однако, выражение лица не изменилось. Наоборот, в нем появилось нечто, чего раньше я не замечал, некое новое упрямство. Впервые он выдержал мой взгляд. Я было подумал, он хочет что-то добавить, но он опустил глаза в своей обычной манере и что-то невнятно пробормотал.
— В чем дело?
— Ни в чем, сэр.
— Вы уверены?
— Совершенно уверен, сэр.
— Ну, хорошо.
Я повернулся к столу. Журнал куда-то запропастился, но я знаю всех своих учеников и сразу вижу, кто отсутствует. И все же я огласил весь список — это учительское заклинание неизменно утихомиривает мальчишек.
Потом я взглянул на Коньмана, но тот сидел с опущенной головой, и на его угрюмом лице не было никаких признаков бунта. Я решил, что спокойствие восстановлено. Кризис миновал.
Я долго раздумываю, прежде чем решиться на свидание с Леоном. Я
В тот день кросс закончился без меня. Назавтра я подделаю отцовскую записку, где он сообщит, что у меня на бегу случился приступ астмы и впредь он запрещает мне кросс.
Ну и слава богу. Терпеть не могу физкультуру. А особенно — мистера Груба, учителя, с его искусственным загаром и золотой цепочкой на шее, щеголяющего неандертальским юмором перед горсткой прихлебателей за счет тех, кто слаб, неловок, косноязычен, — неудачников вроде меня. И вот, все еще в форме «Сент-Освальда», я прячусь за флигелем и жду, не без опаски, звонка, возвещавшего конец занятий.
Никто меня не замечает, никто не спрашивает, по какому праву я здесь нахожусь. Мальчики — одни в блейзерах, другие в рубашках с коротким рукавом или в спортивной форме — рассаживаются по машинам, спотыкаясь о крикетные биты, обмениваются шутками, книгами, конспектами. Грузный шумный мужчина руководит автобусной очередью — это мистер Слоун, учитель физики, а у дверей часовни стоит пожилой человек в черно-красной мантии.
Я знаю, это доктор Стержинг. Отец говорит о нем с уважением и даже благоговением — ведь именно он взял отца на работу. «Старой школы, — одобрительно отзывался отец. — Крут, но справедлив. Ладно, если новый будет хоть вполовину так же хорош».
Формально я, конечно, ничего не знаю о событиях, которые привели к назначению нового директора. Отец странным образом превращался в пуританина, когда речь заходила о некоторых вещах, и, видимо, считал предательством по отношению к «Сент-Освальду» обсуждать со мной эту тему. Но некоторые местные газеты что-то учуяли, а остальное было легко узнать, подслушивая разговоры отца с Пепси: чтобы избежать нежелательной огласки, старый директор остается на посту до конца триместра — якобы для того, чтобы ввести нового в курс дела и помочь ему освоиться, — после чего он уйдет на приличную пенсию, назначенную Попечительским советом. «Сент-Освальд» не дает пропасть своим: пострадавшая сторона должна быть щедро вознаграждена без судебного разбирательства — при условии, конечно, что обстоятельства дела не будут упомянуты.
Поэтому, стоя у школьных ворот, я наблюдаю за доктором с некоторым любопытством. Человек с изрытым лицом, лет шестидесяти, не такой грузный, как Слоун, но с той же статью бывшего регбиста, нависает над ребятами, будто горгулья. Убежденный сторонник телесных наказаний, по словам отца: «Тоже хорошая штука, учить этих мальцов дисциплине». У меня в школе трость давно уже вне закона. Вместо этого учителя вроде мисс Поттс и мисс Макколи предпочитают психологический подход — обсуждают с хулиганами и головорезами их эмоции, а потом отпускают с миром, сделав лишь предупреждение.
Мистер Груб, сам хулиган со стажем, предпочитает прямой подход и советует жалобщику: «Прекращай скулить и бейся, господи боже мой». В своем укрытии я размышляю о природе той битвы, в результате которой директор вынужден уйти на пенсию, и подробности этой битвы мне тоже интересны. Любопытство все еще снедает меня, когда через десять минут появляется Леон.
— Эй, Пиритс!
Его блейзер перекинут через плечо, рубашка не заправлена. Обрезанный галстук бесстыдно торчит из-под воротничка, словно высунутый язык.
— Что делаешь?
Сглотнув, я стараюсь отвечать непринужденно:
— Да так, ничего. А что было дальше с Квазом?
—
— Не повезло. — Я качаю головой. — А за что?
Он отмахивается:
— А, ерунда. Немного самовыразился на крышке парты. Сходим в город?
Я быстро прикидываю. Можно позволить себе опоздать на час: отец на обходе, запирает двери, собирает ключи — раньше пяти домой не вернется. Пепси смотрит телевизор или готовит обед. Она давно уже оставила попытки подружиться со мной. Так что полная свобода.
Попробуйте представить себе этот час. У Леона оказалось немного денег, и мы выпили кофе с пончиками в маленькой чайной на вокзале, потом зашли в магазин пластинок, где Леон окрестил мои музыкальные вкусы «банальными», сам он предпочитал «Стрэнглерз» и «Скуиз». По дороге случился неприятный казус — нам встретились девочки из моей школы, и еще один, даже хуже, — у светофора остановился белый «капри» мистера Груба, а мы как раз переходили улицу, — но вскоре стало ясно, что форма «Сент-Освальда» и правда делает меня невидимкой.
Несколько мгновений мистер Груб находился так близко от меня, что мы могли дотронуться друг до друга. Любопытно, подумалось мне, что случится, если я постучу ему в стекло и скажу: «Вы — полнейший и