Через час я звоню снова. На этот раз язык у него заплетается, как у моего отца после ночи, проведенной в городе.
— Что вам надо?
Бычий рев, искаженный телефоном.
— Вы знаете, что нам надо. — Это «нам» отлично подогревает паранойю. — Мы хотим правосудия. Чтобы с тобой разобрались, грязный извращенец.
Тут ему бы и бросить трубку. Но Слоун никогда не отличался быстротой реакции. Вместо этого он взрывается и начинает спорить:
— Анонимные звонки? Это все, на что вы способны? Вот что я вам скажу…
— Нет, Слоун. Это я скажу тебе. — Мой голос по телефону тонкий, как паутина, и легко проникает через помехи. — Мы знаем, что ты замышлял. Мы знаем, где ты живешь. Мы до тебя доберемся. Это лишь дело времени.
А теперь последний, третий звонок Слоуну.
— Мы все ближе и ближе, — возвещаю я своим тонким голоском.
— Кто вы? — На этот раз голос у него живой и резкий. — Что вам надо, ради всего святого?
Теперь домой, в постель — на четыре часа.
В этот раз мне снились сны.
— В чем дело, Пиритс?
Двадцать третье августа, канун моего тринадцатилетия. Мы стоим перед опускной решеткой, вычурной маленькой пристройкой девятнадцатого века, за которой — вход в библиотеку и ворота часовни. Это одно из моих любимых мест в Школе, словно сошедшее со страниц романа Вальтера Скотта, с красно-золотым коньком над школьным девизом (недавнее добавление, но несколько слов на латыни очень многое говорят родителям, выкладывающим денежки за обучение).
Леон ухмыляется, волосы неподобающе надают ему на глаза.
— Согласись, голубок, — насмешливо говорит он, — отсюда кажется намного выше, правда?
Я пожимаю плечами. Его поддразнивания вполне беззлобны, но меня не проведешь. Стоит мне дать слабину, показать малейшее недовольство этим дурацким прозвищем, как он обрушит на меня всю мощь своего сарказма и презрения.
— Наверх забираться долго, — небрежно говорю я. — Но мне приходилось там бывать. Если знать как, то это нетрудно.
— В самом деле? — Я вижу, что он не верит мне. — Тогда показывай.
Как же не хочется. Ключи отца — это секрет, который нельзя открывать никому, даже (и особенно) Леону. Но я чувствую их в кармане джинсов, и они подстрекают меня выдать этот секрет, поделиться, пересечь эту последнюю запретную черту.
Леон смотрит на меня, словно кот, который не может решить, то ли поиграть с мышкой, то ли вспороть ей живот. А я вдруг с пронзительной ясностью вспоминаю, как он стоял с Франческой в саду, как бы случайно положив ладонь на ее руку, его смуглую, зеленоватую кожу в испещренной солнечными пятнами тени. Как ему не любить ее? И куда мне с нею соперничать? У них была некая общая тайна — а это такая сила, с которой мне тягаться невозможно.
Или теперь возможно?
— Ого! — Глаза у Леона расширились, когда он увидел ключи. — Где взял?
— Стырил. Из стола Большого Джона, в конце триместра. — Я не могу удержаться от ухмылки, глядя на лицо друга. — Отнес в мастерскую в обед, и там сделали дубликат. Потом положил их туда, где взял. — Так оно, в общем-то, и было, во время той последней катастрофы, когда отец, раздавленный и вдрызг пьяный, лежал у себя в комнате. — Ленивый козел даже не заметил.
В глазах Леона, обращенных на меня, загорается новый свет. Это восхищение, но мне почему-то стало неловко.
— Ну-ну, — наконец говорит он. — А я-то думал, что ты обычный постреленок из младших классов, который и придумать ничего не может, да и с яйцами у него слабовато. И ты никому не проговорился?
Я качаю головой.
— Ну молодец, — произносит он, и его лицо освещается самой нежной и чарующей улыбкой — Тогда это будет наш секрет.
Есть что-то необыкновенно волшебное в том, чтобы поделиться с кем-нибудь секретом. Сейчас, когда я показываю Леону свою империю, я так сильно ощущаю это, несмотря на охватывающее меня сожаление. Проходы и ниши, скрытые от глаз верхушки крыш и тайные закутки «Сент-Освальда» — больше не мои. Теперь они принадлежат и Леону.
Я отключаю сигнализацию в той части Школы, где мы находимся, запираю двери, и мы пролезаем в окно в Верхнем коридоре. Уже поздно, часов одиннадцать, и отец уже завершил обход. Никто не выйдет в это время. Никто не заподозрит, что мы здесь.
Окно ведет на крышу библиотеки. Я вылезаю наружу с тренированной легкостью, Леон, ухмыляясь, следует за мной. Перед нами пологий склон из толстых, поросших мхом каменных черепиц, спускающийся в глубокий желоб, выложенный свинцом. Вдоль всего желоба есть дорожка, чтобы смотритель мог пройтись по ней с метлой и убрать скопившиеся листья и обломки, хотя отец, боявшийся высоты, никогда этого не делал. Насколько я знаю, он даже не проверял свинцовую облицовку, и желоб был забит мусором и обломками.
Сегодня почти полная луна, она таинственно сияет на пурпурно-коричневом небе. Время от времени по ней пробегают маленькие облачка, но все равно довольно светло, и каждая каминная труба, каждый желоб, каждая черепица словно обведены синими чернилами. За моей спиной Леон издает долгий дрожащий вздох:
— Вот это да!
Я смотрю вниз: Привратницкая светится вдалеке, как рождественский фонарик. Отец, должно быть, там, смотрит телевизор или отжимается перед зеркалом. Он ничего не имеет против моего отсутствия по ночам: уже несколько месяцев он не спрашивал, куда я ухожу и с кем.
— Вот это да! — повторяет Леон.
Я усмехаюсь, чувствуя нелепую гордость, как будто все это построено мною. Берусь за веревку, привязанную к трубе, подтягиваюсь и поднимаюсь на гребень. Каминные трубы возвышаются вокруг меня, словно короли, их тяжелые короны чернеют на фоне неба. Над ними звезды.
— Давай!
Я покачиваюсь, раскинув руки, вбирая в себя ночь. На секунду мне кажется, что я могу ступить прямо в звездное небо и полететь.
— Ну же!
Медленно Леон поднимается за мной. Лунный свет превращает нас обоих в привидения. У него бледное и отрешенное лицо — лицо ребенка, увидевшего чудо.
— Вот это да.
— Это еще не все.
Успех окрыляет меня, и я веду его по дорожке — широкой, обрамленной чернильными тенями. Я держу его за руку. Он не задает вопросов, а лишь послушно следует за мной, другая рука протянута над веревкой. Дважды я предупреждаю его: здесь камень шатается, там сломана перекладина лестницы.
— И давно ты сюда ходишь?