оставшейся в избе. А потом так же спокойно поправила серый плащ и пошла по мосткам через двор. Всеслава побежала её проводить – мелкий дождь расшивал тёмными бисеринками льняную рубашку. Боярыня что-то крикнула ей из дому, но она притворилась, будто не слышала. Не дело воину бросать в беде побратима, негоже дочери воина отказываться от подруги. Они с Красой постояли немного возле калитки: поглядит кто незнакомый и не вдруг ещё разберет, где тут рабыня несчастная, где боярское дитя. Потом поцеловались на прощание, и Всеслава пошла обратно домой. Ветер так и трепал её волосы – бегом бежать бы в теплую избу! – но она не торопилась...
Пелко не останавливал Вихоря. Тот остановился сам и стоял, покуда не закрылась за Всеславой тесаная дверь. Потом выгнул шею, легонько ухватил седока за ногу в потертой кожаной штанине. Пелко погладил коня, вздохнул и шевельнул пятками: вперёд!..
Они как раз направлялись вон из города, Краса же шла в крепость. Поэтому корел не заметил, как из Гётского двора, будто нарочно, выглянул Тьельвар, увидел Красу, что-то ей сказал. Та остановилась, ответила. Молодой гёт притворил за собой ворота, и дальше они пошли вместе: знать, было и у Тьельвара в крепости какое-то дело.
4
Вольгаст-воевода сам был разумом проворен и другим дремать в лености на давал. Так и ныне. Только-только отхлестал себя веничком в бане, только-только смыл пот и грязь долгого похода, даже волосы как следует ещё не просохли – подступил к старому Ждану:
– Думу вот думаю, Твердятич... А кабы обнести нам град наш новым забралом, да не деревянным, а каменным!
– Ишь ведь чего насмотрелся по чужим землям-то, за морями! – Могучий Ждан запустил пальцы в сивую гущину бороды. – С князем хоть посоветуйся допрежь, неуемный...
Молодой варяг хитро улыбнулся пятнистым от ожогов лицом:
– Кнез мне уже сказывал – по сему быть. Правду молвить, не так-то часто он, не по летам суровый, допускал до себя улыбку. Сказывали – довелось ему однажды уцелеть одному-единственному из почти сорока молодцов, вышедших в море на острогрудой стремительной снекке. Победители-даны, вдвое превосходившие силой, едва не спалили Вольгаста на погребальном корабле своего вождя, которого тот зарубил в бою один на один, – выручил варяжский Бог Святовит: наслал свирепую бурю, унял смертный огонь... Да мало ли что ещё про него говорили, ведь даже самое имя воеводы ладожские словене произносили по-разному: одни Вольгой называли, другие Олегом – кому как выговаривалось.
А про замыслы его о крепости каменной в доме боярском, как и во многих других ладожских домах, сведали скоро. Разом пали на колена перед хозяйкой оба раба:
– Смилосердствуйся, государыня! Олег-воевода посулился всех нас, холопей, кто камни тяжкие возить пособит, на свободу выкупить...
Вот тебе и опора осиротевшему без хозяина дому, вот тебе и защита в беде!.. Невольник – он невольник и есть, сколько ты его ни корми. Всё забудет, услыхав про вольную волю. Боярыня утерла рукавом обильно покатившуюся слезу:
– Ступайте, ребятушки, разве ж удержишь вас теперь... Добром не отпущу, так убежите небось!..
И остались они в тот же вечер с доченькой Всеславушкой одни. Легли спать, тесно прижавшись друг к дружке, уверенности ради, не для тепла. Задули светец и долго слушали, как тонкими, слабыми ножками переступал по земляной крыше ночной дождь. И опять никто не стукнул в ворота, не прошагал устало через двор к крыльцу...
А утром предстояли хлопоты: созывать мужатых соседушек – помогать у печи; весёлых дочкиных подружек – раскрывать сундуки, готовить наряд бедной невесте. Донесли же боярыне добрые люди, будто Ратша, уча глупышей-детских боевому умению, сломал один за другим два железных меча и плюнул в сердцах: да сколько же со свадьбой тянуть, рассержусь ведь!
И будет мать-боярыня сновать туда и сюда, распоряжаться помощницами, а Всеслава, укутанная с головой в бабкино ещё скорбное красное покрывало, так и просидит безгласно, безвылазно в чулане до самого свадебного пира. И будут все жалеть её и плакать по ней, словно по только что умершей. Да так и получится. Умрет Всеслава-девчонка, родится Всеслава – жена мужатая, совсем другой человек перед Богами трижды светлыми и перед людьми... А не пройдя через смерть, другим человеком не станешь.
В эти дни Пелко не единожды видел Хакона. И получалось это всегда столь неожиданно, что коре л едва сдерживал руку, готовую схватиться за нож. Дело-то нешуточное, тут как со зверем матерым, с Отсо шатучим – оплошаешь, кости растащит!
Жизнь в вечном страхе губительна. Страх исподволь подгрызает самые корни души и одному человеку вовсе переламывает хребет, другого делает зверем, вкладывает ему в руку топор. Лишь самые сильные умеют переступить через собственную боязнь и предложить мир былому врагу. Это единственное оружие, убивающее страх наверняка. Мало таких людей, и забывают их не скоро...
Впрочем, молодой гёт на Пелко и не смотрел, проходил, как мимо порожнего места, пересмеивался о чем-то с другом Авайром. И доверчивый ижор понемногу стал успокаиваться: а не приврал ли Тьельвар-то, может, Хакон обиделся совсем не так сильно или решил, поразмыслив, что мстить было не за что и незачем?..
Вот уж правда святая поётся в старой жалостной песне: сладок хлеб, выпеченный материнскою рукою, хотя бы и замешали его наполовину из сосновой коры с ячменной соломой! А в чужом доме горек пышный свежий кусок, даже если режут его щедро и мажут душистым, только что выбитым маслом... С одних песен этого не уразумеешь – только и поймешь горе, когда сам хоть мало его испытаешь!
Было дело – однажды весною Пелко наткнулся в лесу на молодую лосиху, жестоко мучившуюся чревом. Никак не могла разрешиться от первого бремени: не так шёл у неё большеголовый теленочек. Пелко на всю жизнь запомнил глаза бедной лосихи и мохнатую серую тень, дожидавшуюся чего-то в ближних кустах. Пелко, вооруженный тугим охотничьим луком, не дал волку приблизиться, меткой стрелой расчесал душегубу свалявшуюся шерсть между ушей. Приласкал, добрым тихим словом приучил к себе изнемогавшую лесную жену, стал гладить больное брюхо и наконец помог, как помогал дома коровам и ручным лосихам, телившимся под крышей... И долго провожал чащей бурую красавицу, целовавшую длинноногое беспомощное дитя. Никогда не обнимавший пригожих девчонок, он и женщине сумел бы помочь, приключись такая нужда.
Мать с отцом похвалили его, хотя он тогда вернулся в голодный дом без добычи. Мать с отцом поняли, что вот теперь-то лес никогда не даст их сыну пропасть – от голода, от холода ли, у зверя ли в когтях... Мать сама причесала его, усталого, пододвинула ему сушеную рыбешку, сбереженную – Пелко это смекнул – из собственной скудной доли...
Не так вышло, когда он, коротая дождливый вечер, поведал про лосиху Ахти и его домочадцам. Посмеялись молодые слуги, посмеялись языкатые служанки, а сам Ахти покачал головою:
– В диком лесу вы, Щуки, живете. Пора бы уже тебе, Пелко, набираться ума. Мог бы той лосихой весь дом накормить и ещё сколько впрок заготовить!
Пелко рта не раскрыл в ответ, но про себя ужаснулся. Такое говорить, лесом живя! Кто слыхал, чтобы долго была удача хапающему без счета, в три горла, в пять рук, тому, кто не просит прощения у добытого зверя, у лесных пичуг за обобранную ягодную поляну, тому, кто, распахивая новое поле, не оставляет на нём дерева для отдыха небесным орлам! Как не вытащить из полыньи провалившуюся лисицу и не отпустить её в лес, как вообще жить на свете без совести, без чести, зачем, ради чего?.. А поди же ты: именно так вот и вел себя Ахти, онежский людик из рода Гусей, и ничего, дом его стоял крепко и рушиться не собирался... И бегал по двору страшенный чёрный пес с налитыми кровью глазами: Ахти бил его суковатым поленом, бил впрок, без всякой вины, чтобы злей сторожил обильное хозяйское добро. Пелко как-то подошёл покормить голодного пса – и еле увернулся от длинных клыков. Тут и оказалось, что он единственный во всем доме умел обращаться с собакой. На другой день чёрный Мусти лизал ему руки, а Пелко искал клещей у него на голове и в ушах. Вытаскивал их, насосавшихся, с горошину каждый, и давил сапогом...
А потом Ахти поручил ему зарезать свинью. Что ж, и это было для Пелко делом привычным. На Неве издавна выкармливали свиней и брали у них жир, мясо, щетину, крепкую красивую кожу. Зная обычай, ижор первым долгом принёс воды и согрел её над очагом, отвел свинью в угол двора и ласково, тщательно