пребывал в те годы, то есть тридцать лет назад, прекраснодушным и романтизированным юнцом, чьи уши требовали ежедневного повторения “Марша энтузиастов”, тогда еще не исправленного (“мечта прекрасная, пока неясная” позже была истыми, мелко сидящими чиновниками Михаила Андреевича, суслятами, идейно переукреплена словами “мечта прекрасная, во всем нам ясная”… Нам ли стоять на месте!). Меня, опять же повторюсь, в студенческие годы нисколько не смешили слова Никиты Сергеевича о том, что в 76–81-м годах социализм будет сменен новой исторической формацией – коммунизмом. Да что меня! Такие взрослые и ушлые, по моим понятиям, люди, как Марьин и Башкатов, и те не отказывались участвовать в расцвечивании новой программы Никиты Сергеевича на страницах нашей газеты под разбросанной над двумя полосами шапкой – “Великие цифры Великого плана” (на что им не уставая пенял либерал Бодолин). Конечно, я не мог не видеть, сколько всякой дряни, вранья, глупости происходит в стране, в осуществляемой практике переустройства человечества. Приходилось доказывать себе, что осуществители идеи – слабы, корыстны, себялюбы, оттого-то и случается всякая дрянь. Но идеалы-то переустройства, несомненно, благородны и хороши, и наступит время, не через пять и не через десять лет, уже без нас, когда все образуется само собой, а дела и разумения людские будут совершенно соответствовать благородству идеалов. Торопыги же, стремившиеся все сейчас же исправить и улучшить, все эти поляки и пражские говоруны, все эти Сахаровы и Буковские казались мне чуть ли не провокаторами. Не лезли бы они наперед батьки, сидели бы в своих Прагах и Варшавах и помалкивали, дожидаясь наступления совершенств в Москве. Их же преждевременная суета могла лишь напугать наших дуроломов и вызвать закрепление болтов. Что и случилось… Когда танки въехали в Прагу, я не обрадовался. Но и не возражал. Даже и гордость испытал за Державу. Эко мы их за несколько часов, и никто в мире не пикнул!.. Через два с лишним года меня на несколько месяцев лейтенантом (без всякой пользы для Отечества) призвали служить на китайскую границу. После Даманского и Жаланашколя с Китаем были напряжения, и в Казахстане у Джунгарских ворот создали новый военный кулак. Из Европы туда перегнали многих героев как раз чешской кампании. Они гусарили и проявляли себя удальцами. На стволах орудий, на башнях танков я видел выведенное белой краской: “Дембель через Пекин!” Да что нам какой-то Китай! Шесть часов лету – и наши борты над Пекином! Тогда все обошлось. А в семьдесят девятом удаль и восхищение собственной силой пригнало нас в Кабул… Но я заскакиваю в чужое время…
В момент же общения с Анкудиной я относился к подобным анкудинскому “кружкам”, к их интересам и хлопотам, пожалуй, не лучше, нежели представленный мною ловец человеков Сергей Александрович. То есть, конечно, в отличие от него я не считал их клеветниками и смутьянами и тем более не считал врагами, чьи деяния могут чем-либо угрожать великаньему государству. Просто они были чужды мне, я сторонился их, полагая, что пользу справедливости можно приносить и созидая, хотя бы работая в нашей газете, по тем временам довольно смелой и во многих случаях – порядочной. Анкудину, понятно, томила жажда жертвовать собой ради справедливости. Но что выталкивало в “кружок” Юлию Ивановну Цыганкову? Или того же Миханчишина? А бывал ли там Бодолин? Мысль о Бодолине я сразу же запретил себе продолжить. Ну ладно, Анкудина и Миханчишин, у них свои резоны и удовольствия. А эта дура Юлия Ивановна-то! Она же может вляпаться в глупейшую историю (даже мне намекали, чтобы я отговорил Цыганкову от ее игр)! Неужели этого не понимает ее ушлая мамаша Валерия Борисовна? Впрочем, что мне было беспокоиться? И отец у Юлии Ивановны – не последний Муж в государстве, и у Валерии Борисовны в приятельницах жены Первых Лиц, уж они-то свою взбалмошную девчонку уберегут от всяческих безобразий и неприятностей. А мне-то, простолюдину, не имеющему в друзьях тобольского Конька-Горбунка и, стало быть, и шансов волшебного преобразования в бочке с горячим молоком, следовало держаться от семейки на расстоянии не пушечного, а ракетного выстрела.
Однако я не мог не думать об Анкудиной. Зачем она приходила ко мне, я так и не мог установить с успокоившей бы меня определенностью. Кстати, а я об этом забыл сказать, с чего бы она интересовалась, в Москве ли достопочтенный К. В., Кирилл Валентинович, или он в командировке?
Глупая баба, посчитал я наконец, напридумывала себе нечто романтическое и ринулась совершать благие поступки.
Но тревога не уходила.
Надо было что-то предпринять… А что? И зачем?
Бумажки, которые Валерия Борисовна вынудила меня принять перед захлопыванием створок троллейбусной двери, я не выкинул, а держал в кармане. Одна из них предлагала мне номер телефона больницы №60 на площади Борьбы. Другая была запиской Виктории Ивановны: “Василий! Если ты хочешь поговорить со мной, позвони мне. Виктория Пантелеева”. Далее сообщался номер телефона и адрес дома Пантелеевых. Ваши дела, сказал я себе.
И как последний дурак все же позвонил в больницу на площади Борьбы. “Цыганкова Юлия Ивановна, – ответили мне, – состояние средней тяжести, температура 37, 8…” – “Средней тяжести?” – испуганно пробормотал я. “Да, средней, – успокоили меня. – Вчера было еще тяжелое, а сегодня, слава Богу, средней…”
'Средней и средней, – сказал я себе. – Значит, пошла на поправку. Можно более и не звонить…”
Но звонил я и в следующие дни. На третье утро, услышав: “Состояние нормальное, температура 35, 7”, я понял, что созрел и сегодня в посетительские часы непременно окажусь на площади Борьбы.
Площадь эта, минутах в двадцати ходьбы от моего Солодовникового переулка, соседствует с домом Ф. М. Достоевского, и то, что Юлия попала в здешнюю районную больницу, объяснилось для меня позже опять же приятельскими отношениями Валерии Борисовны с завотделением.
Подошел-то я к больнице подошел, но и заробел. Вдруг встречу какого знакомого, и как будет истолковано мое появление вблизи Ю. Цыганковой? Кто я ей? И еще – у Юлии могли уже быть посетители, и что скажу я им? Я ощутил себя конспиратором. То есть я как будто пробирался на явочную квартиру, стараясь не вести за собой хвоста, да и просто избежать лишних глаз. И вообще смысл прихода к Цыганковой виделся мне теперь смутным. Да, меня притянуло сюда. А зачем? Хорошо хоть я не последовал традиции: не прикупил по дороге апельсины и бутыль с соком для больного товарища. После дебатов с самим собой я решил, что поднимусь в палату Цыганковой минут за пять – десять до конца посетительского времени, сошлюсь на просьбы Валерии Борисовны и Анкудиной, спрошу, не надо ли чего (а я сам как будто бы не знаю, надо ли чего), а там – что будет, то будет. Но приходилось убивать время. Я, все еще в намерениях остаться неопознанным, то словно бы московским путешественником поджидал на остановке пятого трамвая, то улицей Образцова поднимался к забору МИИТа, то возжелал полчаса провести во дворе Федора Михайловича и исторической Марьинской лечебницы. Двинул туда, но что-то заставило меня резко обернуться. Шел человек. Мужчина. Не старый. Мне незнакомый. С “дипломатом” в руке. И по сути его движения можно было предположить, что он направляется именно в районную больницу. День стоял теплый, а мужчина шел в осенне-толстой ношеной куртке, в придвинутой к бровям шляпе. Имел он и темные очки. Похоже, что и он был конспиратор. Я его видел впервые. Но что-то угадывалось в нем известное мне. Хотя мало ли случается совпадений? Что мне глазеть на него? И вдруг меня озарило нелепое, сумасшедшее какое-то соображение. “Да не может этого быть!” – выкрикнул я самому себе. Но не был способен утихомирить себя и во дворе Федора Михайловича. Я опять, ожидающим трамвая, стоял на остановке, потом хотел присесть на лавочку в сквере, но не смог, до того разволновался. Ко всему прочему я был убежден, что за мной наблюдают, причем из разных мест, не исключено, что и из окна больницы.
Через полчаса интересующий меня мужчина появился на улице. Нет, я не ошибся. Ранее я отмечал по