с сестрой узкая в кости. И лицо имела удлиненное, хотя и немного скуластое (в роду Корабельниковых якобы были башкиры либо калмыки, кто-то из окружения Пугачева, это обстоятельство как бы прибивало к государственному образу Ивана Григорьевича Корабельникова исторический дымок народно-крестьянских бунтарств, во всяком случае не мешало ему). И глаза у Вики, опять же в отличие от матери и сестры, были карие. Изменения в ее облике (надо полагать, и в натуре) я определил скорее не разумом, а удивлением чувств. Мне показалось, что меня окликнула женщина лет на десять старше меня. И когда она подошла ко мне, впечатление мое не отменилось. Нет, она не постарела. Она именно стала женщиной и расцвела. Но во мне (внутри, конечно, главных моих тогдашних чувств, оттенком к ним) возникли ощущения девятиклассника, столкнувшегося на перемене с заведующей учебной частью. Черты лица Виктории как бы укрупнились, стали значительнее или даже погрубели (нет, нет, неверно, да и всякие огрубления их были бы сняты чудесами лондонского макияжа, Виктория смотрелась ухоженной и, как говорили тогда, европейской женщиной). Уже позже я посчитал, что ее взрослость (“Ба, да она взрослее Валерии Борисовны!” – пришло мне в голову) создана в ней пережитым, мне неизвестным, но из нее никак не исшедшим, томящим ее и теперь, что она – натура, озабоченная чем-то длящимся, властная, возможно, жесткая, но не стерва.
– Успокойся, – сказал я. – Ты не стерва.
– Какое благонаграждение! И отпущение дурных свойств! – улыбнулась Вика. – Но успокаивать-то, я вижу, надо тебя.
– Зачем вы добивались, чтобы я пришел к Юлии? – спросил я.
– Она хотела просить у тебя прощения.
– Вот тебе раз! На коленях, что ли? На каких можно написать много шпаргалок? – Я остановился.
– Каких шпаргалок? – остановилась и Вика. Разговор с Викой мы вели на ходу, не обращая внимания на прохожих, иногда сталкиваясь с ними, лишь при переходе Новослободской, с Палихи на Лесную, повнимательнее смотрели по сторонам, сейчас же выяснилось, что мы пришагали к троллейбусному парку.
– Каких шпаргалок? – переспросила Вика.
– Это мелочи! – махнул рукой я. – Это глупость! Глупость пришла мне в голову: “На таких коленях можно написать много шпаргалок”, когда она принесла мне кроссворд со словом “единорог”. Кто такой Единорог, спроси у нее… Но что за прощение? Какое прощение? Кому оно нужно? Ей? Мне? Она передо мной ни в чем не провинилась!
– Это нужно хотя бы ей самой…
– Не понимаю я! Это все какие-то обряды, ритуалы, жесты… Это театр представления с обрядами… Месть, очищение, жертвоприношения, прощения… Я нахожусь в дрязге жизни, в бытовой драме. Или комедии. А тут взрывы высокой трагедии…
– Ты шумишь… Ты успокойся… Ты сердишься вместо того, чтобы понять…
– Ты думаешь, я не пробовал понять… Мне не дано… Я, стало быть, дрянной эгоист… и от этого нет радости… Я не могу переселиться в ее душу. Как не мог переселиться в твою… Впрочем, с тобой все было по-иному… Тебя я все же временами чувствовал. А ее, выходит, я просто не знаю… Она для меня за каким- то черным бархатом. Или синим. Или оранжевым. Иногда он вдруг распахивается, и я вижу ее, но словно во вспышках молний, да еще и в Еврипидовых позах и с жестами Антигоны или Федры…
– А она сказала, что вы совпали и были как одно…
Я промолчал.
– Да. Позы и жесты у нее есть, – вздохнула Виктория. – Начитанная девочка. И о театре думала… Наташа Ростова. Пертская красавица. Миледи. Да, и Миледи. Все хотелось сыграть и попробовать…
– Наташа Ростова! – не выдержал я. – Это она-то была Наташа Ростова в случае… в случае…
– В случае с Пантелеевым, – холодно подсказала мне Виктория.
– Да, именно в этом случае.
– В ту пору папаша привез из Вашингтона “Лолиту”. Ему нужен был какой-то разоблачительный пассаж для очередной проблемно-установочной статьи. А девочка книжку и хвать…
'А что же Пантелеев-то?” – чуть было не спросил я.
– Мы с ней чужие! Я ей чужой! Мы с ней совпали на мгновенье, но мы совпали как животные. Однако я, к несчастью или к счастью, животное иной породы. Мою породу надо улучшать!
Я сорвался. Я почти кричал. И кричал на улице, вызывая удивление или радость прохожих. И кричал я на Викторию. По моим понятиям, мое состояние было близко к истерическому. Все получалось стыдно, позорно, и сам себе я казался гнусным, омерзительным существом.
Две ладони Виктории обхватили кисть моей правой руки, ставшую кулаком.
– Успокойся, Василий, успокойся… Ты в досаде… Может быть, и на самого себя… Но все пройдет…
Она сразу же ощутила, что ее прикосновение сейчас мне не по душе, и отвела руки.
– Я успокоился, – заверил я ее. – Я уже спокоен…
Виктория закурила.
– Не дождавшись тебя, – сказала она, – она не боролась с болезнью и не противилась гибели…
Лучше бы она не произносила этого. Снова во мне вскипел раздосадованный, обиженный, гадкий человек.
– Опять! Опять все это из фантазий и игр!.. Ах, как сладко будет умирать, зная, что обо мне будут жалеть и плакать надо мной, и как горько станет тем, кого со мной не допустят проститься!.. У меня есть приятель. Он каждый раз после тяжких перепоев пересматривает списки знакомых, кого следует звать на его поминки, а кого нет… Каждый раз кого-то вычеркивает, кого-то вписывает. И потирает руки. “Эта свинья не нажрется надо мной на халяву… а этот гусь расстроится, ему будет стыдно, и он, может, прослезится”…