ею приходилось перепроверять, ко всему прочему она, случалось, капризничала и прилюдно пускала слезы, упрекая судьбу, вынудившую ее заниматься той белибердой, ковырянием в дерьмовых текстах. Коли бы не скрюченная рука, сидела бы она, полагала Нинуля, в тепле Большого театра и шила бы костюмы для Лемешева и Масленниковой, то есть теперь уже для Милашкиной и Атлантова. Другую бы капризу с частыми больничными, глядишь, и попросили бы из редакции. Но начальница наша Зинаида Евстафиевна увольнять Нинулю не давала. Какая-то история связывала их, нечто такое, о чем мне советовали и не пытаться разузнавать. А я и не пытался. Нинуля меня не раздражала. Она не вредничала, сплетни и интриги не плела, была вовсе не злой, а скорее доброй и одинокой неудачницей, и ее следовало жалеть.
– Знаешь, из-за чего я зашла к тебе? – сказала Нинуля. – Из-за солонки. Солонку посмотреть.
– Вот тебе раз! – удивился я. – Ты же ее разглядывала…
– Захотела еще раз подержать ее в руках…
– Ну и как? – спросил я из вежливости.
– Точно, Наполеон. В профиль, – левая рука Нйнули притянула солонку. – Птица Наполеон…
Она замолчала. Смотрела на солонку. Глазами, чающими чуда. Будто общалась с ней. Будто вызывала известного ей духа. Она, понял я, и минутами раньше сидела, уставившись именно на солонку.
– Я знаю… Мне известно… – Нинуля возвращалась на седьмой этаж. – Об одном человеке. Он был похож на Наполеона. В профиль. Он знал об этом. И люди вокруг знали… Он работал у нас в редакции… Давно… Очень занятный человек…
Она явно хотела, чтобы я спросил, кто же этот человек. А я ждал ее ухода. Но все же произнес:
– Кто же это?
– Деснин Алексей Федорович… Герой Советского Союза… Ты слышал о нем?
– Деснин? – напрягся я. – Ах, да… Так, кое-что слышал… Неопределенно-романтическое… Но его фамилию называли по-разному… Тот самый, что…
Я чуть было не сказал: “Тот самый, что дурачил Берию?”, но не произнес эти слова. Мне показалось, что они будут неприятны Нинуле. Впрочем, она и не услышала бы меня. Она опять ничего не видела и не воспринимала, кроме солонки, вернее, кроме солонки и того, что оживало для нее в ней. Она находилась в состоянии, которое теперь бы назвали медитацией. Стало быть, в нашем с Нинулей разговоре возник исторический персонаж, туманным фантомом проживавший на шестом этаже. Даже дока и следопыт Башкатов толком не знал не только историю, но и фамилию этого человека. Ветеранам нашим, конечно, и фамилия, и история были ведомы. Нынешний завписем Яков Львович Вайнштейн, говорили, даже служил с ним в одном отделе. Надо полагать, что и моей Зинаиде Евстафиевне предвоенная хроника газеты была известна, именно от нее я услышал фамилию Деснин, нечаянно произнесенную. Но наши старики, не давая объяснений, говорить что-либо о Деснине отказывались. То ли их сковывало серьезное обязательство, возможно, что и письменное. То ли они подчинялись некоему житейскому табу, нарушение требований которого могло бы привести к несчастьям.
– Василий, ты хочешь кофе? – вновь очнулась Нинуля. – У меня там термос. Кофе горячий.
– Принеси, – кивнул я.
Лучше бы и не приносила. Лучше бы забыла обо мне, по причине вечной рассеянности мечтательной книжницы, а я бы хоть на полчаса запер дверь. Но я понимал, что Нинуля нынче жаждет быть выслушанной. И выговориться ей надо не стенам, а предмету одушевленному, способному откликаться на ее слова удивлениями и вопросами, а тем самым подталкивать ее к продолжению выплеска чувств или запертой в ней осведомленности. Я же думал о разговоре с Викой. Какой же скотиной я повел себя! Угнетало меня и то, что я, человек, по мнению многих, с нервами, витыми из стальных струн, оказался на краю нервического оврага, хорошо хоть не завизжал или не заревел истериком! А в конце-то разговора мне нестерпимо захотелось обидеть или даже оскорбить Вику. В людном причем месте! После слов “Да отстаньте вы от меня ради Бога!” я чуть было не воскликнул: “Вы – бизнес-бабы! А я – трус, раб и титулярный советник, в вашем бизнесе могу быть лишь краснодеревщиком!” (Почему краснодеревщиком? И как это – титулярный советник и краснодеревщик сразу? Глупость, бред!) Выкрик о Вике с Пантелеевым вышел, несомненно, базарным, но я- то восхотел добавить к нему еще что-нибудь более базарное и глумливое, не знаю, как и удержался… И более всего я был удивлен и раздосадован сейчас вот чем. Прикосновения рук Виктории, успокаивавших меня, оказались ласковыми и как бы любящими, при этом в них была нежность матери, нежность, которой мне недоставало, и я ощутил испугавшее меня… Я не хотел признаться себе в этом по дороге… Но теперь-то соображения мои были остывшими и неизбежными. Я ощутил желание. Вика вызвала желание. И не только в секунды прикосновений ее ладоней и пальцев… Оттого-то и захотелось мне оскорбить ее самым подлейшим манером, чтобы она обо мне только как о подлеце и вспоминала…
– Ну вот, – появилась Нинуля с термосом и двумя чашками на пластмассовом подносе. – Такой горячий, что и язык обжечь можно… Тебе сахара один кусок?
– Как всегда, – кивнул я.
– Держи, вот тебе и ложечка…
Я стал размешивать ложечкой сахар, а когда поднял голову, мне показалось, что Нинуля левой рукой отправила в рот пару таблеток. О том, какая у болезной нынче хворь, я спрашивать не стал. Кофе я, естественно, похвалил и стал ждать, когда Нинуля начнет выговариваться. Сначала я слушал ее невнимательно, мысли мои бежали вдогонку нашей прогулки с Викой, но потом история Алексея Федоровича Деснина вынудила меня забыть – на время – о собственных волнениях.
Позднее, уже держа в голове услышанное от Нинули, косвенными вопросами, а порой и как бы невзначай, порой и в застольях, я вытянул из осведомленных людей новые для себя сведения о Деснине. Сведения эти были легендарно-сказового характера, нередко отгласами слухов, часто они противоречили друг другу и вместе составляли не истинную историю, а устно-поэтическое предание о ней, но предание живучее, то и дело украшавшееся свежими (для меня) подробностями, поворотами и версиями, а раз живучее, стало быть, для чего-то и необходимое. Поэтому теперь я сообщаю не кофейный рассказ Нинули, тем более что он не раз прерывался то приносом полос из типографии, то телефонными звонками, то медитациями Нинули, а именно сплетенное из многих прутьев предание.
В тридцать седьмом году в трагедии были свои персонажи. В тридцать восьмом принялись за комсомольцев. В тридцать девятом продолжили. Взяли Косарева, срок любви к нему отца народов иссяк. Потом, естественно, наступил черед “косарят”. Они не только были враги и шпионы, но еще и моральные разложенцы. Моральное разложение среди верхов “ленинской смены” в особенности, видимо, огорчало их взрослых попечителей. Понятно, начались чистки и на нашем шестом молодежном этаже. Брали чаще по домам и в ночные часы, редко кого уводили из кабинетов, двух членов редколлегии – и это тоже вошло в