что он весь покрыт чешуей до подбородка, до самой страшной синей своей бороды. Не было сил кричать, сопротивляться, даже двигаться. Я стала куклой в его огромных руках.
Потеряв волю, я очень четко понимала, что он собирается сделать. Он командовал мною, я подчинялась, потому что, не подчинись я в тот момент, он бы просто разорвал меня пополам, как голодный разрывает горячую лепешку. Сила исходила от него невероятная, сила горы, под которой я была погребена. Мне не хватало воздуха, а он все тянул и тянул его из моих губ и колол мне лицо острым и пахнущим сеном волосом.
Потом стало больно. Боль настигала толчками, била меня, казалось, не отпустит никогда, но она отступила. Насрулло вдруг издал странный рык, словно задыхаясь, выгнул спину, замотал головой и повалился рядом, дергаясь так, словно прикоснулся к оголенным проводам.
Я отвернулась от него, свернулась клубочком и мгновенно провалилась в бездонную яму. Я летела и летела, потеряв счет времени, не видя ни света, ни стен этого бесконечного колодца, а когда упала на твердое дно и очнулась — ни его, ни коня рядом не было. Я лежала на кошме укрытая какой-то грязной рваниной. Ломило голову, тело стало деревянным. Я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, даже сжать пальцы в кулак было больно.
Я лежала под навесом, жара спала, где-то за спиной на дереве трещали цикады. Их стрекот я ощущала всей кожей — ее словно кололи сотни иголок, и странно, от этой боли начало потихоньку отходить тело. Я уже могла немного двигать руками, ощутила на ногах что-то липкое и горячее, и мне стало страшно.
Я помнила все отчетливо, до мельчайших подробностей, и это все повторялось, вставало перед глазами снова и снова. Я не могла прогнать видения, словно кто-то, издеваясь, запустил пленку по кругу.
Неожиданно у края помоста возник Ахрор. Он шагнул ко мне, склонился, поцеловал в лоб, взял на руки, прижал к сердцу и все повторял:
— Тихо, девочка, тихо, не кричи так, тихо.
Я своего крика не слышала, но слезы, как кипяток, текли по щекам, прожигая в них борозды.
Ахрор привез Галю на раскоп и, почуяв неладное, поехал меня искать.
Нашел и отвез к маме в больницу. Там я пролежала две недели. Добрый дядя Даврон — главный хирург больницы — сделал со мной все, что надо, — зверь разорвал меня, как лепешку.
Мама и тетя Гульсухор сидели у моей кровати посменно, поили гранатовым соком, гладили по голове, разговаривали со мной, но я молчала. Язык и нёбо от «чоя» никак не оттаивали. Я могла только мычать, а потому молчала, смотрела в потолок. Глядеть в глаза других мне было больно. Они украдкой плакали надо мной, думая, что я сплю и не вижу их слез. Я все видела, подглядывала сквозь щелочки смеженных век.
И все же мое деревянное тело постепенно размягчалось. К концу второй недели я сама встала с постели и прошла в конец коридора. Когда вернулась в палату, уже могла говорить. Я не хотела произносить слова, но, чтобы успокоить мать, сказала: «Все в порядке, мама, идем домой».
Ахрор отвез нас из больницы. Пока я лежала там, он дважды приходил, приносил фрукты, пытался со мной заговорить, но я отворачивалась к стене. Помню очень хорошо, он сказал: «Забудь. Он не должен жить».
Мне стало стыдно, слезы полились непроизвольно. Теперь я понимаю, что слезы меня отогрели. Слезы и теплые слова, которыми я была окружена.
Ахрор остановил грузовик прямо около нашего подъезда. Я шла спокойно, не опуская головы, из окон на меня пялились наши всезнающие космодемьянские бабы. В дом Ахрор не зашел, обнял меня перед дверью, я молча ткнулась носом в его крепкую грудь. Он повернулся и пошел к своему грузовику.
В экспедицию я больше не вернулась.
На следующий день в шалаше на колхозном винограднике нашли узбека Насрулло. Заостренный книзу тяжелый штырь, поддерживающий лозу, пригвоздил его к кошме, как копье охотника гвоздит опасную гадину.
Милиция искала убийцу, но не нашла.
История наделала шуму. За космодемьянских, оказывается, мстил не кодекс, а человек. Все, в том числе и органы, знали его имя, все уважали им содеянное. Доказать милиционеры ничего не смогли.
Вызванная в милицию Лидия Григорьевна показала, что Ахрор Джураев провел с ней весь вчерашний день и остался на ночь.
Через неделю Лидия Григорьевна по срочному делу вылетела в Ленинград. Больше ее в Пенджикенте не видели. Ахрор остался в экспедиции. К нам домой он больше не заходил никогда. Если встречал меня в городе, проходил мимо, глядел сквозь меня, словно мы не были знакомы.
В больнице мне кололи снотворное, поэтому ночью я спала. Днем синяя колючая борода Насрулло, руки, щекочущие мое тело, запах пота и травяного отвара были отгорожены от меня стеной лекарственного тумана. Когда мою голову гладила рука мамы или тети Гульсухор, я сперва испытывала минутное облегчение, но потом стыд затоплял меня всю. Сдержаться, не подать виду было тяжело.
Дома оказалось тяжелее. Я вспоминала лица соседок, выражение сочувствия и брезгливости, с которым они провожали меня. Я отказалась выходить на улицу. Забилась на свой диванчик. Ела через силу. Никого не хотела видеть. Одноклассницы пришли меня навестить, но испуг на моем лице при известии, что они уже под дверью, был такой, что мама не впустила их в квартиру.
Я продолжала делать вид, что сплю. Мама попыталась разговаривать со мной, но я отворачивалась к стене или безучастно глядела в окно на улицу, сквозь нее, — я ничего не замечала.
Мама уходила утром на работу, приходила вечером, убирала недоеденный обед, ставила передо мной ужин, проглотить который я была не в состоянии. Я упрямо отворачивалась от тарелки. Мама, сокрушенно вздохнув, уходила на кухню или в свою комнату. Но днем все же было легче.
Вечером начиналась борьба со сном. Я вставала, ходила на цыпочках по комнате, глядела на свет фонаря под окном, так, что глаза начинали слезиться от яркого желтого огня, обматывала голову мокрым полотенцем — мама думала, что у меня мигрени. На какое-то время это помогало, но под утро, когда луна была уже еле видна на небе, я сдавалась.
Все начиналось со старика. Он зависал надо мной, его глаза с маленькими зрачками впивались прямо в душу. Затем он ложился на меня, закрывал своим телом свет. Я погружалась в замкнутое, заполненное мутной жидкостью пространство. Жидкость была как бы заряжена болью тысяч и тысяч жалящих и сосущих кровь пиявок. Я не видела их, но они мучили меня. Мутная вода, в которой я тонула, беспрестанно пульсировала, от нее исходила угроза. Я знала — эта боль и страх никогда не пройдут, и единственным способом избавиться от них было самоубийство.
Я понимала, что это величайший грех, но ничего поделать не могла.
Гнала эту мысль прочь, но сопротивляться боли уже не могла. Там, над поверхностью воды, был черный старик, здесь меня осаждали пиявки.
Выход был один — пойти в ванную и вскрыть себе вены, и тогда эта пытка немедленно прекратится, а вся гадость, что забралась в меня, вытечет вместе с кровью.
Но тут, как будто в наказание за мои греховные помыслы, пространство замыкалось, залепляло мне нос и рот, глаза и уши. Я не могла больше дышать, кричать, слышать и видеть. Я переживала смерть внутри смерти. Мое крошечное «я» было сдавлено страхом настолько, что ничего, кроме него, не оставалось. Сознание гасло.
Но вот какая-то жуткая сила начинала пихать меня вперед. Я, мертвая и недышащая, двигалась толчками внутри какой-то бесконечной трубы.
Мало того, что эта труба затыкала мне все органы чувств, она одновременно еще и сдирала с меня кожу.
Неожиданно пытка кончалась. Хватая ртом воздух, я выпадала из трубы на свой диванчик. Каждая клетка моего тела болела, но все-таки это была жизнь. Страх вырывался наружу, видимо, я кричала, потому что кончалось всегда тем, что мамины руки гладили мою голову и плечи. И всегда я сперва не признавала их, отбивалась, как могла, мне все чудился огромный узбек, но чувство реальности побеждало. Всхлипывая и трясясь, как в лихорадке, я сжималась в клубок и затихала. Мама сидела рядом, тихонько похлопывала