меня по плечу и пела мне колыбельную: «Спи, дитя мое, усни, сладкий сон к себе мани». Так она пела мне в детстве. Просыпалась я днем, когда мама была на работе.
Бывало, ночью меня преследовали острые плавники хищных рыб. Они неожиданно появлялись над водой, холодные, заточенные, как бритвы, и мчались за мной, плывущей к берегу. Они разрезали воду в опасной близости от моего тела. Самих рыб я не видела — только преследующие меня плавники-ножи. Когда они проносились рядом, живот, ноги, бока обдавало волной холодного страха — плавники-ножи делали круг и настигали меня снова. Захлебываясь в собственном крике, я просыпалась.
Не знаю, что бы со мной стало, если бы не доктор Даврон. Однажды утром он приехал на «скорой», разбудил меня и отвез в больницу. Я подчинилась. Заняла круговую оборону — замолчала, замкнулась. Он со мной особо не разговаривал.
Мы объехали нашу ЦРБ по асфальтовой дорожке, въехали во фруктовый сад, начинающийся за главным корпусом. Спрятанное от посторонних глаз, в глубине сада стояло одноэтажное здание. Даврон повел меня внутрь, мимо вахтера, похожего на милиционера большого круглолицего узбека, одетого в больничный халат. Узбек открыл нам дверь без ручки своим ключом. Мы оказались в психиатрическом отделении. Я поняла, что пропала.
Даврон уверенно вел меня по коридору. Странные больные — мутноглазые, с трясущимися руками, старые и молодые, молчащие, хихикающие, что-то выкрикивающие нам вслед, — жались к стенам. Один, пожилой, с всклокоченными волосами, в полинялой гимнастерке, загородил проход, отдал честь и выкрикнул: «Батальон, равнение на середину!» Даврон прошел, не обратив на него внимания. Я тенью следовала за ним.
В конце коридора, в угловой палате, жили брошенные дети-дауны. Когда мы вошли, они сидели вокруг большого стола и рисовали цветными карандашами. Воспитательница сидела рядом, явно не выспавшаяся и ко всему безучастная.
Двенадцать страшных лиц повернулись к нам, как по команде.
Двенадцать одутловатых лиц с косящими глазами на непропорционально больших головах промычали: «Здравствуйте!» Как их учили.
Я замерла. Даврон отпустил мою руку. Машинально я поздоровалась. И тогда самый толстый, большой и неуклюжий мальчик лет десяти, с неестественно раздутыми, деформированными пальцами, вдруг подбежал ко мне. Ухватил за руку, потянул к столу.
— Мотри, мотри, мотри! — повторил он многократно. Рука его оказалась теплой, а кожа удивительно нежной. Он весь был розовый, как поросенок. От него пахло молоком, как от грудничка. Почувствовав мое смущение, он вдруг остановился на полпути к столу, бросился меня обнимать. Он смеялся заразительно и весело и повторял без остановки:
«Хороший, Димулька хороший, хороший». От его прикосновений мне вдруг стало легко и весело. Я погладила его голову, покрытую мягким пухом, и сказала: «Хороший, хороший, успокойся, что ты хотел мне показать?»
— Мотри-мотри-мотри, — залепетал он и потянул меня. Он оказался сильным. Я подошла к столу. Дети с интересом смотрели на нас, и лишь один, совсем далекий от мира, беззастенчиво ковырял пальцем в носу.
Мальчик хотел похвалиться рисунком.
— Мотри-мотри — солнце! Да! — утвердительно припечатал он пальцем лист бумаги.
Желтые линии хаотично метались на нем в разные стороны, привычного круга не было и в помине.
— Солнце! Да! Да! — Он важно кивнул и вдруг сделал жест обезображенными пальцами, словно постриг воздух перед собой. Затем вскинул руки над головой и засмеялся счастливым смехом. Мгновение — и я смеялась вместе с ним. Вспомнив про Даврона, осеклась было, но доктор тоже смеялся.
— Я оставлю тебя на часок, ладно? Мне надо к больным. Порисуй с ними, видишь, как они тебе рады.
Я не понимала, зачем он это делает. Тетя Фируза, воспитательница, проводила Даврона, закрыла за ним дверь на ключ, снова села на свой стул. Скоро мы уже рисовали и разучивали слова.
— Птица, — тянули дети вслед за мной.
Димулька важно добавлял: «Воробей — воробей-чирик. Да! Да!» — и хлопал себя от восторга руками по лицу.
Я быстро к ним привыкла — мальчики были добрые. Лица их уже не казались мне страшными, я даже несколько раз вытерла полотенцем слюну — у двух мальчишек она постоянно шла изо рта.
Когда Даврон пришел за мной, я читала им «Тараканище». Не знаю кто, что и сколько понимал, но все внимательно слушали, и лица их сияли.
Меня не хотели отпускать. Я долго прощалась, гладила каждого по голове, держала их за руки, и они беспрестанно гладили, трогали меня, прислонялись ко мне. Прикосновение, ласка были им необходимы, как воздух. Я пообещала придти снова.
Даврон посадил меня в «скорую».
Я молчала. Их возбужденные, добрые, идиотские лица стояли у меня перед глазами.
— Как тебе мои детки? — спросил Даврон.
— Хорошие, с ними легко.
— Ты им понравилась. Захочешь — приходи помогать, ими тут никто не занимается.
Даврон поцеловал меня в лоб и приказал шоферу Хакиму отвезти меня домой.
Этой ночью меня спас Димулька. Я представляла, как мы с ним будем рисовать лошадь, луну, цветок, ишака, змею, лампочку. Я слышала его смех и припечатывающее: «Да! Да!», ощущала теплые, мягкие руки на своем лице и сладкий запах молока. Его идиотская улыбка была последним, что я видела, засыпая.
Спала я спокойно. Наутро встала вместе с мамой и торжественно заявила:
— В школу я больше не пойду. Устрой меня воспитательницей к дебилам.
Так, окончив восемь классов, я стала работать в нашей больнице. Я прожила с моими мальчиками целый год. О другой жизни не мечтала.
Меня зачислили в штат санитаркой и даже платили сто пять рублей в месяц. В больнице кормили — денег нам с мамой теперь хватало. Иногда я оставалась на ночь, подменяла ночных санитарок. Делалось это, конечно, в обход старшей медсестры. Она закрывала глаза на нарушение трудовой дисциплины.
Однажды утром, входя на территорию больницы, я увидела знакомый грузовик. Ахрор привез жену. Ей стало совсем плохо.
Я надела белый халат, повязала косынку, отпросилась у старшей на часок. Пошла в главный корпус. Я должна была ее видеть.
Грузовика на больничной стоянке уже не было. Я поднялась на третий этаж во вторую терапию. Мухибу Джураеву только что привезли с рентгена.
— Рак с метастазами по всему телу, — сказала мне знакомая медсестра.
— Если хочешь поговорить, поспеши, скоро ей дадут морфий, и она отключится. Боли будут преследовать ее до конца. Очень поганая история. Она в четвертой палате у окна.
Я вошла в четвертую. Тетя Мухиба лежала в углу у большого окна. На тумбочке стояли тарелка с фруктами, бутылка «Нарзана». Алюминиевая кружка. Одеяло укрывало ее по грудь. Тела под ним не ощущалось — болезнь сожрала его. Живыми были только глаза. Черные зрачки блестели нездоровым блеском. Когда я подошла, зрачки повернулись ко мне.
— Спасибо, мне ничего не надо, — сказала она шепотом.
— Тетя Мухиба, меня зовут Вера, я дочь Николая-геолога, я пришла с тобой посидеть.
— Ты Вера? Русская, что вернула мне мужа? — Ее губы изобразили подобие улыбки. — Посиди, только мне трудно говорить. Расскажи мне о Лидии.
Я села на стул, взяла в руки ее бумажную кисть. Перебирая и гладя пальцы, стала рассказывать. Мухиба молча слушала. Руки у нее были холодные, как у моей бабушки Лисичанской сейчас, когда она умирает.
Я рассказывала и массировала их, и кровь, что еще в ней осталась, согрела пальцы.
Лечащий врач зашел с медсестрой, но Мухиба, увидев шприц, покачала головой: