чтобы мальчик немедленно отправлялся в кровать. Валерка, старший, никогда ничего не боялся, но старика Ветродуя уважал, и он забирался на верх сколоченной отцом двухъярусной кровати и засыпал в обнимку с каким-нибудь корабликом или самолетиком — он мастерил их уже в младшей группе детского сада.
Я читала им сказки, которые брала в библиотеке нашей больницы.
Павлик всегда слушал, а Валерка лишь делал вид — мальчишки с рождения были разные.
В Москве нет таких ветров, как нет и такой изнуряющей жары, зато воздух здесь безнадежно испорчен выхлопными газами. Когда моя бабушка Лисичанская начинает задыхаться, я даю ей дышать кислородом из подушки. Он ее прочищает, на щеках появляется румянец, мышцы лица расслабляются, кулачки разжимаются, и я долго массирую ей пальцы и ладони — бабушке эта процедура очень нравится. Этот массаж я придумала, когда сидела с маленькой Сашенькой, поздней дочкой дяди Степы, младшего маминого брата, и тети Кати, его жены. Сашенька была анемичной с рождения, я разгоняла ей кровь, грела холодные руки, и синева на губах исчезала, а пульс ускорялся. Девочка настолько привыкла к этой игре- ласке, что не засыпала, пока я не «погрею ей руки».
В училище я поступила легко — была какая-то квота от Пенджикента, и мы, две девочки — я и Нинка Суркова, моя соседка, с которой мы в детстве лазали по садам, — сдали документы и прошли отбор.
Нам выделили отсек в общежитии на другом конце города. Второй советский район считался бандитским — дядя Степа, мамин брат, служивший в штабе погранвойск, по-военному строго сказал:
— Жить будешь у нас. Дом ведомственный, приличный, до училища недалеко, заодно поможешь с Сашенькой.
Я подчинилась, тем более что мама одобрила решение брата. Так я стала нянькой своей двоюродной сестры. Забирала ее из садика, кормила ужином, купала, укладывала спать. Дядя Степа часто уезжал в командировки, а тетя Катя работала секретаршей в ЦК республики, ее нередко задерживали до полночи и привозили домой на блестящей черной «Волге» с летящим над капотом оленем.
В доме всегда было много вкусной еды — тетя Катя получала спецзаказы. Здесь я впервые попробовала конфеты «Трюфель» и «Грильяж», твердую колбасу сырого копчения и много других вкусностей, о которых даже не подозревала. Из поездок по заставам дядя Степа привозил мясо диких архаров, он любил охотиться — специальный карабин с оптическим прицелом всегда висел на бухарском ковре над их кроватью. Карабин подарил дяде Степе какой-то генерал.
Учеба шла у меня хорошо — физика, химия, спецпредметы давались легко. Я всегда позволяла списывать Нинке Сурковой. Та, попав в большой город, загуляла, познакомилась с компанией взрослых парней, в училище почти ни с кем не общалась — времени на учебу у нее оставалось мало. Поначалу мы все время ходили вместе, и однокурсники решили, что я такая же, как Нинка. Мне было страшно общаться с мальчиками, я боялась, что они узнают мою тайну, а потому строила из себя взрослую. Впрочем, если честно, мне с ними было скучно; как и в школе, за мной попытались было ухаживать, но скоро отстали. Я была со всеми вежлива и холодна — убедила себя, что не смогу теперь никого полюбить. Признаться, что после занятий спешу домой, потому что сижу в няньках, было стыдно, я специально напускала таинственности, и по училищу прошел слух, что я живу с мужчиной и поэтому не хожу на вечера в клуб и не ночую в общежитии. Некоторые девчонки мне завидовали, но на их расспросы я лишь пожимала плечами.
Я опять осталась одна, сплела себе из тайны кокон, спряталась в него и боялась только одного: что тайна раскроется, и меня засмеют.
Глупо, конечно, — как всегда, сама себя загнала в угол. С Нинкой мы виделись только на занятиях. Вот она-то уж точно жила своей, тайной жизнью и даже меня в нее особо не посвящала. Когда я спросила у нее, где она пропадает вечерами, Нинка отреагировала резко:
— Хочешь, пойдем в кафе «Чайка»? Но ты же не можешь, тебе с Сашенькой сидеть, на дядю с тетей батрачить.
Она не издевалась, скорее жалела. Нинка никогда не рассказывала, что там происходит, если я уж особенно приставала, говорила: «Там здорово!» При этом глаза ее загорались особым светом, лицо становилось хитрым-хитрым — она гордилась принадлежностью к взрослой компании. Несколько раз в училище за Нинкой заезжал на трофейном немецком мотоцикле с коляской Мамикон, или Мамик, говорили, что он урка и, кроме кастета, носит в кармане маленький бельгийский «браунинг».
Это рассказала мне Вероника Светлова с нашего курса. Однажды мы вышли из училища втроем. Мамик уже поджидал Нинку — сидел на мотоцикле, курил беломорину и разглядывал отполированный до блеска носок рыжего остроносого ботинка. Увидев нас краем глаза, рванул каблуком заводной рычаг, мотор взревел, из трубы повалил синий дым.
— Покатаемся, красивая, — указал он мне на место в коляске.
— В другой раз.
Нинка подошла и села позади Мамика на высокое седло над колесом.
— Тогда ты, давай прыгай в авоську. — Он нагло посмотрел на Веронику.
— Спасибо, мне надо домой.
Мамик тут же потерял к нам интерес, включил передачу и покатил куда-то к центру, к кафе «Встреча» или к «Чайке», где они собирались.
Тогда-то Вероника и шепнула мне заговорщически:
— Говорят, у него всегда с собой кастет и маленький бельгийский «браунинг» в кармане, это правда?
— Не знаю.
— Да ладно!
— Правда, не знаю, я с ним даже не знакома.
Вероника посмотрела на меня пристально, но вряд ли поверила. Ей хотелось о чем-то еще спросить меня, но она не решилась. Вскоре мы попрощались, Вероника села на автобус, а я пошла пешком: дядин дом был в двух кварталах.
Весь первый год я «жила со своим мужчиной» в большом доме, специально построенном для партноменклатуры, около ЦУМа, в самом центре, грела перед сном Сашенькины руки, ела вкусные конфеты, училась и не знала забот. Иногда приходили мамины письма, я писала в ответ, передавала приветы тете Гульсухор и дяде Даврону, но скорее из вежливости — Пенджикент был далеко. Я знала, что назад не вернусь никогда.
Жизнь движется волнами, я давно это поняла и приняла ее течение.
Если бы придумали прибор, определяющий, когда наступает момент нестись на гребне вниз, наверное, и жить стало бы неинтересно.
Неправда и то, что жизнь стариков — сплошной штиль. Моя бабушка Лисичанская тому пример, ее ритмы непредсказуемы, как удары сердца при мерцательной аритмии. Сегодня на рассвете она разговаривала, выдала двойное «утро-утро», даже смеялась, когда я гладила ей пальцы и массировала голову, глаза ее были живыми. Я обмыла ее, переодела, сменила простынки, и бабушка лежала на взбитой подушке, причесанная и сияющая, как медный пятак. Она поела, почмокала губами, а затем, когда я вернулась из аптеки, слушала главу из «Смока Белью» про поход на ручей Индианки с явным наслаждением.
Вечером бабушка умерла. Я гладила белье в соседней комнате, вовремя услышала хрип, выключила утюг, прибежала к ней — и успела.
Мраморная, влажная кожа, холодный пот, стопы, как ледышки. Белое пятно после надавливания на ногтевое ложе долго не проходит.
Давление — 60 на 30. Пульс никак не выравнивался, а потом и вовсе пропал. Я качала сердце вручную, мне было страшно, что я ее упущу.
Не упустила. Завела. Поставила быструю капельницу — реополиглюкин, затем дофамин с глюкозой. Дала бабушке кислород. А после полночи пролежала с ней рядом, отогревала всем телом, как могла, и вместе мы вынырнули из глубин, о которых всегда страшно вспоминать, и началось восхождение — медленный, тихий подъем наверх, на гребень новой волны.
По привычке я твердила свою нехитрую молитву, и Бог внял, не дал ей уйти. Я была Робинзоном на этом острове боли и отчаянья, а она — моим Пятницей, бессловесным дикарем, чье немое присутствие