Утром, прибравшись в квартире Валентина Егоровича, я отправилась в магазин и в аптеку. Конурка консьержки была приоткрыта, и я заглянула поздороваться с Полиной Петровной. Старушка лежала на топчане, тупо глядела в стену.
— Полина Петровна, не заболела?
— Вера, ты?
Маленькие глазки медленно повернулись в мою сторону, сжатые в ниточку губы неохотно вытолкнули на Божий свет слова:
— Оксана умерла.
Оксаной звали ее дочь-проститутку. Я зашла внутрь, села на край диванчика. Не глядя на меня, она заговорила, как если б была одна.
— Куда мне теперь? Надо б идти домой. Здесь я на людях, а там кому нужна? Папа учил: «Следи, запоминай, докладывай». Я и следила. Докладывать некому, но ведь знаю, весь дом знаю, каждого. Сил нет, а все равно смотрю, запоминаю, может, пригодится. Папа на «Каналстрое» служил, по Дмитровской дороге, я в лагпункте родилась на Трудовой Северной, в бараке охраны. Потом отцу коттедж дали вместе с майорской звездой… Дед был дворником у графини, а отец до майора НКВД дослужился — равнялось полковнику. Теперь вот целая квартира у меня, когда совсем и не надо ее. Пора съезжать.
— У тебя же внук, пусти его, если не хочешь отсюда уходить.
— Внуку есть где жить, жена богатая, две комнаты раздельные. Пора, наверное, съезжать — сил нет, еле хожу. Думаешь, доверила б тебе лестницы мыть, если б сама могла? Сперва проверила — ты чисто моешь, совесть есть. Оставайся заместо меня, я буду спокойная — передала подъезд.
— Спасибо, Полина Петровна, но не по мне работа.
— Денег хочешь или думаешь, Колчин на тебе женится? Поверь мне — одной лучше, страстей нет, я знаю. Я и Оксанке так говорила — не послушалась, от страстей и сгорела.
— Что ты про Валентина Егоровича знаешь, говори!
— Нет, Вера, информацией не торгую — совесть и честь есть, сил вот нет. Амба! А мне можешь и не верить. Для одного человек такой, для другого — другой, для меня — предмет наблюдения. Иди, куда шла, сама решу, как быть, всегда сама решала, с того самого момента, как папу расстреляли. Только он не враг народа был — он сам народ и был.
Она во мне не нуждалась. Даже оказавшись у разбитого корыта, не сняла маску, лишь чуть приоткрыла лицо. Она замерзла от одиночества, в ней не вспыхнуло желание простого человеческого тепла. Я ушла. В аптеке и в магазине слова старухи не шли у меня из головы. Что-то она знала о Валентине Егоровиче, чего мне знать не следовало. Знала, но не рассказала: одно дело — пустые сплетни травить, другое — делиться информацией.
Мне было жалко ее в тот момент, но зря, наверное, я ее пожалела, бабка оправилась от печали, похоронила непутевую Оксанку и никуда не съехала: кряхтела, но должность свою исполняла. В квартиру, чтоб не простаивала зря, пустила постояльцев. То, на что она намекала, я все же узнала, вот только как она все выведала, осталось для меня тайной.
Девятнадцатое августа. Я запомнила этот день. Сперва долго занималась с бабушкой, поэтому позвонила ему позднее обычного, часов в двенадцать. Телефон не отвечал, видимо, Валентин Егорович ушел по делам. Бабушка, наконец, заснула — ночь выдалась у нас веселая. Я помчалась наверх, решила быстро прибраться в его квартире. Как всегда, открыла дверь своим ключом. Из его комнаты доносилась громкая музыка — Валентин Егорович любил слушать английский рок, «дань юности», как он говорил. Значит, он в квартире? Я рванула в комнату, почему-то подумалось об инфаркте, хотя на сердце он никогда не жаловался. Распахнула дверь. Они были в кровати — он и Юлька, первые секунды они даже меня не заметили. Магнитофон лупил что есть мочи, я поняла — Юлькина прихоть, без наушников она, кажется, и в туалет не ходила.
Волна воздуха от распахнувшейся двери долетела, или он почуял спиной мое присутствие, но вдруг повернул голову. Вслед за ним увидела меня и Юлька. Валентин Егорович резко откатился в сторону, вскочил, как резиновый, сделал шаг навстречу. Голый, злой, незнакомый, молча смотрел на меня исподлобья. Я отвела взгляд, сердце рухнуло в пятки, а тело затопила знакомая волна стылого ужаса. Он напомнил мне Геннадия в Харабали — в глазах безумство и беспощадная решительность. И глаза Юльки, изучающие обстановку, приближенную к боевой. Но до боя не дошло.
Валентин Егорович вдруг ссутулился, с шумом выпустил воздух, который втянул при резком подъеме, набрал, чтобы смести меня своим гневным дыханием, как северный ветер на его любимой географической карте.
— Зря ты пришла, Вера.
Он ел меня глазами, я же застыла, не могла ступить и шагу.
— Ты не поймешь, иди.
Сказал жестко и горько, слова ударили по лицу, как пощечина. Я перевела взгляд: Юлька смотрела на меня безучастно, зрачки с булавочную иголку — она говорила, что любит трахаться под кайфом.
Это открытие добило меня окончательно.
Валентин Егорович стоял твердо, не сходя с места, взглядом прогоняя меня навсегда. Я повернулась и ушла.
Отходила долго. Разбиралась в себе, в его поступке. Винить себя, как когда-то с Геннадием? Поняла, что это продолжалось давно. Он содержал Юльку и сына? Или Юлька вертела им, доила богатого папика?
Не было рекламного агентства и быть не могло. Был наркотик, выворачивающий человеческое наизнанку, рождающий ложь и безволие.
Наверняка, сначала он просто помогал. Наверняка? Мне он тоже решил помочь? Или он просто увяз, как в болоте, и тонул все глубже, гордый, одинокий, изображающий твердь земную.
Спустя месяц я позвонила — он взял трубку.
— Как живешь, Верунчик?
— А ты?
— Антона выписали, он тут же зачертил по новой, все это время врал, предвкушал — и дождался.
— Хочешь, зайду?
— Мне надо уходить, извини.
Нашел способ попросить прощения. Проклятая рыба, я была ему не нужна. Я никому не нужна, кроме моей бабушки. Нужна ли я ей? Может, я все напридумывала, наврала себе, и ничего я не чувствую, ничего не могу, ничего не умею? Упала на колени перед кроватью, ткнулась лбом в сцепленные бабушкины руки — камень ударил о камень и не высек искры. Она меня и не почувствовала.
Валентин Егорович говорил об ответственности? Какой? Жалел меня?
Неправда! Но ведь извинился. Он уходил на дно, в глубокие глубины, в темень и тишину. Казалось, мне не пережить этой утраты.
Но пережила. Когда уже совсем затекли ноги и поясница, когда, казалось, не распрямить спины, согнутой серпом, отогревшийся лоб ощутил спасительные позывные бесчувственных рук моей бабушки. Они становились все настойчивей, сильней, закололи, как злые колючки терновника. Так они кололись в детстве, когда мы с Нинкой пробирались сквозь сады к полуживому коню, старому одру, засиженному злыми мухами.
Я отняла лоб от ее рук, встала, пошла в ванную, включила горячий душ. Грелась под тугими струями кипятка, они стекали по волосам, лицу, мешались с горячими слезами и уносились в черную сливную дыру.
Валентин Егорович рассказывал про древнюю богиню Афродиту, что после нового омовения выходила из пены морской девственницей, тогда, в ванной, я поняла, о чем говорилось в старой сказке.
Полумертвая бабушка Лисичанская, парализованная и немая, дала мне больше тепла, чем кипяток, льющийся из душа. Я стояла под струями, не ощущая жара, — огонь снова был внутри меня.