того не сотворила? Если я чем-то без вины обижен матерью-природой, так меня и люди клевать должны? Обделять? Э, нет! Наоборот! Общество должно както возмещать эту несправедливость. Пишется ведь — «для инвалидов». Есть школы для одаренных детей. Есть и с другого полюса — «для дефективных». А должны еще быть, если по полной справедливости, и «для неодаренных», для обиженных, так сказать, для усредненных.
Талантам и так отрадно друг перед другом красоваться и хорохориться «победами» в науке или искусстве. А мне подавай хоть какие-нибудь иные победы — например, по службе. Вон из одного моего знакомого математик не получился, зато он в замминистры пробился. А из другого поэт не вышел, так он тоже высоко запрыгнул. Мало ли что случается. Для общества было бы гораздо лучше, чтобы из всех получалось то, чего они сами желают. Это очень многие на своей шкуре испытали…
На природу полагаться нельзя. Мы же не животные, не в лесу живем. Если кто-то обладает крепостью бицепсов, как Поддубный, то он не должен обижать тех, кто послабее. Общество ему этого не позволит.
А ведь эти двое, Сашка и Евгений Степанович, да и не только они, всегда готовы меня в грязь втоптать за то, что природа мне чего- то недодала. И никогда они не относились ко мне как к ровне. Вроде бы невидимая стена разгородила нас троих.
Взять хотя бы ситуацию с Ниной… Когда Евгений Степанович оскорбил ее за то, что она не любила его; и когда Сашка защитил — оттого, что не любил ее, а жалел; и когда она назло ему согласилась выйти за меня замуж, а я воспользовался раскладом и назло им троим женился на ней, — в стене даже трещины не появилось, А как же я тогда был доволен своим ходом! Ликовал. Думал: в их компании отныне буду как равный. Нет, стена не дрогнула. И хуже всего, что не они, а сам я о ней знаю и помню.
Не эта ли стена на всю жизнь разгородила и меня с Ниной? В моей жене — их дух. Она думает по- ихнему, говорит их словами. Я засыпал ее подарками: красивыми тряпками, камушками, золотом, а она и поблагодарить по-настоящему не умела. И не из-за любви, а из- за ненависти я всегда так неистово желал ее, жаждал, как не желал больше ни одной женщины. Когда изменял ей, чтобы унизить, никогда не добивался радости. Все иные бабы были хуже ее. Видно, в ней слились горечь со сладостью. Вино тогда становится вкусней, когда в него добавлена частица яду.
А она всегда любила только Сашку. Разве я не замечал, как она на него смотрит? Ослепла бы, проклятая! Чужая навек! И дети словно не мои. Внешностью, так сказать, — вылитый я, а по духу — чужие, застенные, как она, — дети Сашки или Евгения Степановича.
Как-то сказала мне: «Я тебе не изменяла».
Я только криво улыбнулся. Она изменяла мне по сотне раз на дню: когда думала о нем, когда ненавидела или презирала меня, а особенно когда настраивала против меня детей. Нет, настраивала не словами, до этого она, видите ли, не опустится. Но разве они не знают, не чувствуют, как она относится ко мне, как осуждает мои поступки? Вот совсем недавно у нас гостевал мой друг, стоящий человек, директор торгового института. Я с ним насчет сына потолковал, ведь он не только поступление в вуз — он и аспирантуру гарантировать может. Учел я и желание сына, и его способности, наклонности. Договорились о факультете вычислительной техники. Перспективная область в торговом деле.
До конца своих дней не забуду, как вспыхнул сын, какую гримасу скорчил:
— В торговый? Тут я и не удержался: — Да знаешь, молокосос, что это сейчас самый престижный вуз? Туда миллионы ребят мечтают попасть, Способнейших — не чета тебе! А он мне: — Вот пусть и попадут. Место отнимать не стану. А тебя, отец, прошу: не устраивай мою судьбу. Сам устроюсь. Без шахеров- махеров. Остыл слегка и добавил: — Не сердись. Знаю: ты хотел как лучше. Но я буду поступать в университет на математику.
Я сразу догадался о причине. Он на Сашку постоянно восхищенные глаза вылупит и оторваться не может. Будто глазами Нины смотрит. Где-то я вычитал: «И несчастен будешь в детях своих…»
Поэтому давно уже я понял: спасти детей, переломить Нину возможно только Большим Выигрышем, унижением ее и того, кого она любит. Может быть, тогда хоть немного успокоится моя боль, залечится обида и сам я успокоюсь…
(«Я!..»)
Почему у него есть, а у меня нет? Хочу тоже! Пустите меня туда! Хочу туда! Преграды… Убираю их одну за другой. Убрал большеголового, непозволявшего.
Сначала вы отгородились от меня решетчатой стеной. Потом я от вас — хитростью, притворством. Сумел притаиться, не показать всего, что могу, не показать силу. В этом — сила. Пустите туда, а то вам будет плохо!
Иногда снова начинаю бояться темноты. Чудится, что в ней притаился огромный полосатый зверь. Крик клокочет во мне и затухает в утробной тьме. В черной тьме. Она плещется во мне. В непроглядной тьме выходит на охоту зверь с мягкими подушечками на лапах. Раньше я не боялся его, потому что не видел. Но кто-то разжег во мне костер. Он вспыхнул и осветил пасть зверя с острыми клыками. Тогда мне стало страшно, как никогда прежде.
Но с костром пришла сила. Теперь я такой же сильный, как тот — с подушечками на лапах. Я подкрадываюсь в неслышной тьме… Вам ничего не поможет. Пустите!
(«Опять я, Петр Петрович…»)
По институту распространялись разные слухи, в том числе и совершенно нелепые. Говорили, что убийство Виктора Сергеевича — диверсия, даже называли страну, чьи агенты осуществили эту акцию. Говорили, будто наш институт теперь разделят на три части и только одна из них останется в системе Академии наук. Некоторые сотрудники спешили перейти в отделы, которые якобы останутся «академическими». Говорили, что премий теперь у нас не будет вовсе, так как мы из «ведущих» переместимся в «отстающие».
Впрочем, кое-какие слухи впоследствии подтвердились…
Новым директором неожиданно назначили не Александра Игоревича, как многие предполагали, а Евгения Степановича. Произошло это событие тихо, буднично. Сообщила мне новость Таня. При этом у нее так вытянулось лицо, что я поспешил спросить:
— Ты огорчена?
— Нет, конечно. С чего бы мне огорчаться? Евгений Степанович — член-корреспондент, руководит фундаментальными исследованиями, ученик Виктора Сергеевича. Все правильно.
Но ее «конечно» сказало мне больше, чем остальные слова.
Вскоре меня вызвали к новому директору. Евгений Степанович был не один. Направо от него, «одесную», восседал Владимир Лукьянович Кулеба, и в этом я увидел плохой знак для себя.
Расширяющееся от лба к подбородку, как бы перевернутое лицо Владимира Лукьяновича сейчас выражало значительность момента, тонкие губы были поджаты и почти не видны.
В директорском кабинете успели сменить кресла на более массивные, с кожаной обивкой. Столы буквой Г остались. Остались и круглый полированный стол с десятком стульев на витых ножках, и шкафы с расхристанными книгами, и гравюры, подаренные французскими генетиками.
Один шкаф, особый, был заполнен пронумерованными папками — защищенными диссертациями учеников Виктора Сергеевича. На нижней полке осталось совсем немного места.
Евгений Степанович попросил меня рассказать, на каком этапе находится проверка эффективности полигена Л. Я старался докладывать сжато, как он любил, и в то же время не упустить существенного.
— Это у вас листы с формулами? — кивнул Евгений Степанович на рулон в моей руке.
Я раскатал рулон на столе и напомнил ему о предложениях, разработанных еще под руководством Виктора Сергеевича и при участии Александра Игоревича. Когда я упомянул имя последнего, Владимир Лукьянович сделал пренебрежительный жест так, чтобы новый директор увидел.
«Вряд ли ему понравится такое отношение к его другу со стороны этого поревернутолицего», — не без злорадства подумал я.
— И что же, предположения подтвердились? — спросил директор.
Его в общем-то привлекательное, хотя и полноватое лицо портил рот — мясистые, слабо очерченные губы. Из-за них рот казался размытым и каким-то неаккуратным, несобранным.