мучит по праву гадины.
В Корце, сборном пункте волынского хлеба, мы ничего не могли узнать, потому что евреи ведут дела «по-комерцески», т. е. все шито, да крыто; а как нас очень интересовали цифры хлеба, отпускаемого Волынью в Литву и Европу через Пинск, то мы доведались о некоем еврее, проживающем в г. Ровне и отлично знающем дела края. Оставалось одно средство: обратиться к просвещенному содействию ровенского всеведца. Так мы и сделали. В Ровно приехали хотя раненько, но остались ночевать. В 8 часов вечера у нас был дорогой субъект и рассказал нам, что точных сведений о всем хлебе, идущем из волынского края к Пинску, никто сообщить не может, потому что евреям нет выгоды заниматься статистикою, а просвещенным людям совсем не до того. Однако он нам перечел на память известных ему помещиков, от которых хлеб идет вверх по Горыни. Выходит страшное количество ржи и пшеницы, и все идет мимо голодного края, по которому тянется линия Петербургско-варшавской железной дороги, не имеющая достаточного количества грузов. Цифры сырых продуктов, отпускаемых из Волыни на север, если не ошибаюсь, напечатаны в «Kurjerze Wilenskiem»; и я очень желаю, чтобы они попались на глаза тем, кого интересует положение дел на варшавской линии. Я смею думать, что доставить этой линии выручку, способную избавить правительство от платежа гарантий, могут только побочные ветви железных дорог, без которых она, в разъединении с местами, производящими отпуск хлеба, весьма вероятно останется при нынешнем незначительном перевозе, не оплачивающем ее акционерных процентов, и будет тяготить правительство требованием от него доплаты условной гарантии.
Женщины в Ровно все еще в трауре; денег мелких и здесь совсем нет, как в Пинске, и сдачи не дают даже с рубля. Уездный казначей так любезен, что не хотел получить денег за подорожную из трехрублевого билета и заставил меня бегать по городу и принести ему грош в грош рубль тридцать пять копеек. Что за оскорбительное положение и какое понятие о Руси и о русском кредите должен получить иностранец, столкнувшийся с порядками в ровенском казначействе? А ведь деньги непременно есть в казначействе, и правительственного распоряжения не выдавать их нет. Это уж или любовь к искусству, или… неужели все казначейства, учрежденные в городах, где евреи занимаются разменом денег, одинаковы? Мне говорили, что так. Но так или не так, а за промен рублевого билета на польский билон я платил по 6 %, а за размен десятирублевого билета на рублевые бумажки по 21 коп. серебр<ом>; у казначеев же и просить не стоит,
Вот я и за границей. Мук-то, мук-то зато натерпелись! Из Ровна спешили как можно скорее добраться до Радзивилова, чтобы переехать границу, – не успели, потому что на последней станции (Каменно-Вербовской) какие-то чиновники особых поручений (osobych рoruczen), как назвал их пан смотритель, забрали всех лошадей и ямщиков. Не поедут ли они, по крайней мере, в Ровно и не обратят ли там своего просвещенного внимания на разменные операции? Пан смотритель советовал нам непременно заехать в Радзивилове к еврею Беренштейну, который якобы в таможне всякую штуку может сделать, даже может пропустить нас после 8-ми часов за границу. Мы, однако, уже слыхали о радзивиловских порядках и к г. Беренштейну не поехали, а велели завезти себя к шляхтичу Михолу, о котором нам говорили встречные проезжие с хорошей стороны. Ямщик ни за что не хотел везти к Михолу, говоря, что там и квартир нет, и о паспортах хлопотать некому; но мы настояли на своем – Михол, пожилой человек с южнославянским лицом, отвел нам большой нумер в две комнаты, дал свежий, вкусный ужин, кофе утром, послал фактора выправить надписи на паспортах и за все взял около 3 рублей. Прописка двух паспортов в полиции и на таможне стоила нам полтора рубля серебром. «Это уз такое положение», – объяснил фактор, принесший наши паспорта. Другим, говорят, эта операция обходится гораздо дороже, потому что в Радзивилове есть промышленники, пользующиеся незнакомством проезжающих с таможенными порядками. Промысел этот производится так: несколько радзивиловских евреев платят определенное жалованье смотрителям почтовых станций по сходящимся в Радзивилове трактам, за что те обязаны каждого проезжающего направлять к своим благодетелям, представляя их людьми, могущими обделать на таможне всякую штуку, и называя их не иначе, как «экспедиторами». Человечество, падкое на обделыванье штук, хотя бы и самых бесполезных, лезет, как кур во щи, в руки гостеприимных сынов Израиля и расходует на выправку надписей для переезда границы от трех до десяти рублей на паспорт. Из этого-то сбора платится жалованье смотрителям (от 5 р. до 12 р. сер. в месяц) и дается по 50 к. ямщику, который предаст проезжающего в цепкие лапки радзивиловского палестинского дворянина. Дело это разыгрывается здесь как по нотам. Проезжающие кричат на обдирательство их чиновниками, а их хозяева – факторы поддакивают, смеясь в душе над славянскою простотою, не ведающею, что из десятка рублей, взятых на имя чиновников, на самом деле им едва перепадает одна десятая часть, а девять частей остается у рana gospodarza (хозяина), вздыхающего, вместе с постояльцем, о падении нравов в России. Зато хозяин даст гостю на козлы фактора, который, доехав до первой рогатки (заставы), говорит: «Покажите паспорт», потом: «Дайте три злота» и т. п., пока окончит просьбою нескольких злотых уж собственно для своей персоны. У нас фактора не было, и мы выехали только с одним кучером, на лошадях, нанятых у Михола. У первой рогатки чиновник спросил наши фамилии, взглянул на паспорта и вежливо сказал: «Извольте ехать. Курить здесь нельзя, – шепнул он мне на ухо, – спрячьте пока сигару». Я его поблагодарил за предостережение. Только что мы уселись на повозку, подошел человек полувоенного вида и остановился молча.
– Дайте ему полтинник, чтоб не смотрел, – сказал по-немецки кучер. Мы дали полтинник, досмотрщик взял его, поклонился и крикнул магическое: «подвись». Проехав линию, по которой растянута цепь из солдат таможенной стражи, версты через две нас снова остановили перед какою-то мазанкою. Оттуда выскочил еврей и потребовал снова наши паспорта.
– А ему дайте полтинник, – сказал он, указывая на безмолвно стоящего ундера.
Мы дали полтинник, и еврей юркнул в мазанку. Через четверть часа он выскочил, махнул в воздухе документами, отворяющими нам двери Европы, и побежал к шлагбауму. Шлагбаум наш, русский, так недавно снят с городских въездов, что его все помнят и говорить о нем нечего. Австрийский шлагбаум построен по одинаковому фасону с российским и также выкрашен зигзагами, но не белой и черной краской, с красными разводками, а темно-желтой и черной краской, без всякой разноцветной разводки. Вид прескверный. Один шлагбаум от другого отстоит шага на три, и поднимаются и опускаются они оба разом. За желтым шлагбаумом стоит австрийский часовой, в огромных сапогах, дающих ему вид тонконогого аиста.
– Не имеете ли табаку? – спросил он нас тоненьким голоском.
– Имею, – отвечал я.
– Нельзя везти. Сколько у вас?
– Три сигары.
– Дайте ему два злота, – сказал по-польски еврей, держащий в руках наши паспорты. Мы дали.
– Дайте теперь полтинник за прописку паспортов.
– За какую же еще прописку? Уж их сегодня два раза прописывали.
– А! Нужно еще раз прописать на австрийской границе.
– Ну, у нас нет полтинника, – сказали мы, осмотревши свои портмоне, в которых не было ни одной мелкой монетки.
– Ну, как же быть? – спросил улыбаясь еврей.
– А черт их возьми; обойдутся и без взяток.
– Как можно! Как можно! Они вас до ночи не пустят.
– Пустят.
– Ей! Господа, дайте, – сказал наш кучер, – тут уж нечего разговаривать. Вчера полковник гвардейский так же вот закапризничал, так с 7 часов до 12-ти и продержали.
Что делать? Раздав всю мелочь соотечественникам, взимавшим с нас подать, мы уже были несостоятельны к подкупу иностранцев, во всем, по-видимому, солидарных с воинами, стоящими за черно-