нагулялся и отгулялся вволю. Так и вышло, и я очень счастлив и доволен за тебя. Выехать ранее 20-го я не не хочу, а не могу, — но 20-го выеду непременно (если бог позволит) и желаю застать тебя в Киеве, потому что оттуда мы должны будем предпринять вместе родственные визиты в Ржищев и в Канев, да и бабушка хотела к тому случаю приехать, и у дяди будет обед для всей семьи. Следовательно, и ты должен быть, и потому старайся приехать в Киев к 22-му числу июля. Вместе мы пробудем там еще три недели и поедем в Петербург 16-го августа… А лето-то как летит, — счастливые дни как бегут, и вот издали уже машет сухою рукою опять возвращающаяся школьная страда… Нагуливай, брат, силы и приступай снова мужествовать. Скоро, 12-го июля, в следующую субботу, тебе минет 14 лет. Дай бог тебе здоровья и рассудка, чтобы сознавать условия своей пользы и иметь силу их достигать… Прасковья очень благодарит тебя за приписку и просит написать ее поклон. Она непременно хотела посылать тебе какую-то ложечку, что тебе нравилась, но я не взял. Она служит хорошо, но сама болеет. Теперь шьет тебе теплое одеяло…” [724]

Лесковское племя частично в междоусобном ожесточении, частью в межеумье. В Киеве обновление семьи фактического столпа всего рода сего Алексея Семеновича. В Каневе неуемная оппозиция этой новой семье в лице матери, сестры Ольги, поглуше со стороны зятя Крохина. В Ржищеве монашески осмотрительное выжидание. Бурты полны признательности к тете Клёте. Михаил Семенович тоже уже передался на ее сторону.

Сочетать, согласовать, умиротворить здесь что-нибудь ко всеобщему благу едва ли кому под силу. А снизить тонус настроений надо. Необходимо убедить хотя в бесполезности продления, дальнейшего культивирования распри, всего более болезненной и неделикатной по отношению к всегда всем служившему Алексею Семеновичу.

“О Каневе, — писал мне отец из Петербурга, — твое описание очень грустно: я так и думал, что они не примирились, а притворились… Бедные люди! они, верно, и не думают, что это ничего не стоит и этим ничто не достигается. Притом же к чему это осуждательство, когда все члены семьи — на стороне тети Клёти, и она это получила не как дар за “прекрасные глаза”, а как заслугу за ее милое, доброе и в высшей степени похвальное поведение против всех. Она именно имеет право сказать, что она всех заставила изменить о ней мнение и потом полюбить ее. Чего же им с нее доискиваться? Как это жалко и в то же время недостойно. Значит, они так никогда и не помирятся…” [725]

С таким, во всем верном, представлением о распределении ролей и характере настроений около 23 июля приезжает в Киев “старший в роде”.

Марья Петровна для встречи своего первородного сына и для участия в устраиваемом в его честь общесемейном торжестве — уже здесь. Николаю Семеновичу отводится отдельная квартирка, и приставляется к нему для услуг шустрая “Хашка”. Он может располагать собой, как ему захочется.

В Киеве живет еще кое-кто из старых друзей, и в числе их Ф. А. Терновский. Есть с кем повидаться, перемолвиться. Затем предстоит ряд интересных поездок по Днепру в Канев, Ржищев, в Бурты.

Встречи проходят везде дружественно, родственно-тепло. Давно не видались. Лесков не спешит и уделяет “несравнимой Украине” почти полный месяц.

16 августа мы выезжаем домой. Мать и все, начиная с тети Клёти, берут с Николая Семеновича торжественное обещание больше не скрываться от своих и непременно провести все следующее лето где захочет: в роскошных и просторных Тимках у сестры Клотильды Даниловны — Адели Даниловны Кринской, в Буртах у дочери, в Каневе в тенистом флигельке у сестры. Выбор велик. Прискучит одно — есть чем и сменить.

На таких условиях и расстаемся.

19 августа утром мы сходим в Петербурге с Николаевского вокзала. “Счастливые дни” остались позади. Вплотную подошла “школьная страда” у меня, неизбывная, скудно оплачивавшаяся работа — у отца.

Новая наша квартира стала мне поперек горла. Рабочий мой стол в углу столовой. Сплю я в ней же на диване. Мечты о “кабинетике” увяли. Отдаленность от гимназии гнетет. Учебный год начат в подавленном настроении. Зима в холодной комнате с огромным венецианским окном, смотрящим на север и на виднеющуюся. льдом скованную Неву, тянется беспросветно тоскливо. В гимназии леденящая душу черствость начальства, педантизм преподавателей, суровость военной дисциплины. Хмуро на душе и сердце.

У отца за “Несмертельным Голованом” появляется в рождественском номере “Нового времени” [726] полуфантастический, очень замеченный рассказ “Белый орел”, стоящий в каком-то соотношении с чем-то, может быть, частично и происшедшим когда-то в Пензе, в годы подвигов там пресловутого губернатора Панчулидзева и его достойного соратника, губернского предводителя дворянства А. А. Арапова.

Наступает 1881 год, встреченный нами у моей матери, на Сергиевской же, но на версту ближе к центру, у самой Литейной, рядом с угловым Сергиевским “всей артиллерии” собором.

Скорее бы весна! экзамены! а за ними солнечная Украина! Но выдавать эти желания опасно. Их надо носить, хорошо замкнувшись, в тайниках души. Отец что-то ни разу не обмолвился о лете!

28 января умирает Ф. М. Достоевский. Смерть этого человека вызывает цепь тяжелых воспоминаний, будит сложные чувства, поднимает со дна души много “сметья”. Отношения с покойным с их начала не были ни удобны, ни легки, ни просты, ни дружественны. А дальше стали и открыто враждебны. Но об этом уже говорилось.

Едва пережилось это событие, как со всею неожиданностью на смену ему пришло новое.

После неторопливого воскресного завтрака, около второго часа дня, ввиду мягкой погоды отец пожелал пройтись. Двинулись мы медленной его поступью, с разговорами и остановками, в направлении к Литейной. Не шли, а топтались. При приближении нашем к Воскресенскому проспекту (ныне Чернышевского) в воздухе что-то не очень громко, странно ухнуло. Не обратив на это внимания, мы продолжали путь. Но вот вскоре же снова рвануло.

— Что это, выстрелы? — спросил, остановясь, отец.

— Не похоже: не круглый, а какой-то рваный звук, — с апломбом почти военного человека определил я.

Повременив немного, потекли дальше, шаг от шагу замедляя начинавшую уже утомлять отца ходьбу. Когда таким темпом стали мы, наконец, приближаться к Литейной, во весь опор пронеслись глубокие ковчегообразные сани.

— Что такое! Ведь это протопресвитер Бажанов, — бросил, встрепенувшись, отец.

— Здравия желаем, Николай Семенович! — раздалось справа взволнованное приветствие бросившегося нам навстречу швейцара моей матери. — Изволили слышать? Царя, говорят, убили!

— Где?

— На Екатерининском канале, у Марсова поля. Духовника видели? Сейчас промчали в Зимний.

Сев на первого попавшегося извозчика, мы устремились к месту происшествия.

У так называвшегося Театрального моста, на ответвлении Мойки от канала, стояла пока еще небольшая толпа. Сойдя с извозчика, мы перешли мост. Путь был прегражден оцеплением от Павловского полка, казармы которого находились в нескольких шагах. Остановились. Вскоре я убедился, что военных пропускают дальше. Меня осенило. Шагах в десяти впереди стояло несколько павловских офицеров. Разобравшись по погонам в их чинах, я, не сказав ни слова отцу, внешне сохраняя самообладание, хотя внутренне н волнуясь, размеренным шагом подошел к старшему, отчетливо остановился в трех-четырех шагах от него, одновременно пружинисто вскинув правую руку в белой замшевой перчатке к кепи, и застыл.

— Вы ко мне;

— Так точно, господин капитан.

— Что скажете?

— Господин капитан! разрешите мне провести за оцепление моего отца, члена Ученого комитета Министерства народного просвещения?

Личное право пройти ставилось мною вне сомнения. По серьезным лицам офицеров скользнула улыбка.

— Разрешаю. Пропустить! — несколько громче сказал он, повернув голову к “людям”, как называли тогда в обиходных случаях солдат.

— Покорно благодарю, господин капитан, — отчеканил я и строго по артикулу повернулся кругом.

Проходя мимо этой группы, отец признательно поклонился, а офицеры, все враз, учтиво откозырнули.

За оцеплением было довольно свободно. Убитых и раненых людей и лошадей уже не было. Глазам нашим предстало грязноватое месиво: подтаявший, затоптанный, местами зловеще розоватый снег, обломки и мелкая щепа от разбитой кареты, клочья военной и “вольной” одежды, обуви, осколки стекла, обнаженная и разрытая булыжная мостовая, густые кровавые пятна на ней… Ближайшие дома конюшенного ведомства удивленно смотрели с другой стороны канала пустыми глазницами окон.

Непосредственно на месте происшествия не чувствовалось планомерности в сбережении его во всей неприкосновенности. Все было предоставлено воле божией. Немногочисленная публика расхаживала на полной свободе. Более любопытные копались в кучах самых разнообразных предметов или в снегу. Некоторые брали какие-то лоскуты или обломки “на память”. Одна довольно элегантная дама, взяв сгоряча что-то, оказавшееся, или показавшееся ей, оторванным пальцем, дико вскрикнула и зашаталась. Ее заботливо подхватили и бережно увели.

Наглядевшись на все и многого наслушавшись, мы выбрались назад к Мойке и поехали на Дворцовую площадь. Она была залита народом. Говорили, что царь жив, и, может быть, еще и поправится. Кто верил, кто качал головой.

Ближе к четвертому часу большой желтый императорский штандарт стал медленно сползать с флагштока, стоявшего на фронтоне дворца, против “Александрийского столпа”.

Все стало ясно.

Через минуту-две раздался первый негромкий перезвон с маленькой дворцовой звонницы.

Добравшись до Невского, поехали за последними сведениями в редакцию “Нового времени”, находившуюся тогда над знаменитой булочной Филиппова, угол Невского и Троицкого переулка (ныне ул. Рубинштейна).

Около Гостиного двора с нами поровнялся некий А. А. “Радонежский-Солнечный” [727], как называл Лесков этого окололитературного чиновника, числя его позже уже прямо в “не совсем тщательно отобранном кружке своих знакомых” [728].

— On dit, que l'empereur est mort! [729] — торжественно-конспиративно возвестил нам сей и благочестивый муж, и успешливый чиновник, и предусмотрительный супруг денежной вяземской купчихи.

Но мы это уже знали наверно, как, не сомневаюсь, и наши извозчики, от которых Александр Анемподистович оберегал полишинелевскую тайну глубоко обдуманной французской конспирацией.

Проезжая мимо Аничкова дворца отец спросил:

— Какой полк в карауле?

— Павловский, — отвечал я, взглянув на недвижимых парных часовых у ворот в остроконечных гренадерках.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×