сообщить моему отцу, что Робер сдал Брюлонери в аренду некоему мастеру-стеклодуву по имени Комон, а сам арендовал Ружемон великолепный 'дом'-стеклозавод, – и прилегающий к нему шато, принадлежавший маркизу де ла Туш и расположенный в приходе Сен-Жан Фруамонтель.
Отца это известие настолько ошеломило, что он отказывался ему верить.
– Но это правда, – настаивал дядя. – Я сам видел документы, подписанные и скрепленные печатью. Маркиза, так же как и всех этих господ-аристократов, которым принадлежит земля и расположенные на ней предприятия, нисколько не интересует, в каком состоянии эти предприятия находятся; им важно только одно: сдать их в аренду и получить денежки. Ты ведь знаешь этот 'дом', они уже много лет работают в убыток.
– Это дело необходимо прекратить, – сказал отец. – Робер разорится. Он потеряет все, что у него есть, и, к тому же, погубит свою репутацию.
Мы отправились на следующий же день – отец, мать, дядюшка Демере и я. Я твердо решила поехать вместе с ними, а моим родителям, слишком встревоженным тем, что случилось, даже в голову не пришло, что мое присутствие там вовсе не обязательно. Мы задержались час-другой в Брюлонери, чтобы отец мог поговорить с арендатором, мсье Комоном, и посмотреть подписанные документы, а потом поехали через лес в Ружемон, который был расположен в долине, по ту сторону дороги, ведущей из Шатодена в Вандом.
– Он сошел с ума, – повторял отец, – просто сошел с ума.
– Это наша вина, – сказала матушка. – Он не может забыть Ла Пьер. Воображает, что в двадцать семь лет может сделать то, чего ты добился после многих лет тяжких трудов. Мы виноваты. Это я его избаловала.
Ружемон – поистине грандиозное предприятие. Сама стекольная мануфактура состояла из четырех отдельных зданий, стоявших лицом к обширному двору. Здание с правой стороны предназначалось для жилья мастеров-стеклодувов, возле него была расположена огромная стекловаренная печь с двумя трубами, за ней следовали склады и кладовые, мастерские гравировщиков, а напротив жилища для рабочих. Массивные железные ворота соединяли двор с английским парком, служащим фоном для великолепного шато. Отец надеялся застать сына врасплох, но, как это обычно случается в нашем тесном мирке стеклоделов, кто-то уже успел сообщить новость о нашем предполагаемом визите, и не успели мы въехать во двор, как нам навстречу вышел Робер, веселый. улыбающийся и самоуверенный, как обычно.
– Добро пожаловать в Ружемон, – приветствовал он нас. – При всем желании вы не могли бы выбрать лучший момент для визита. Только сегодня утром мы заложили новую плавку, обе печи у нас в действии. Видите, обе трубы дымят? Все рабочие до одного заняты. Можете пойти и убедиться.
Он был одет не в рабочую блузу – обычный костюм моего отца во время смены, – на нем был синий бархатный камзол экстравагантного фасона, который больше подошел бы для молодого дворянина, разгуливающего по террасам Версаля, чем для мастера-стеклодела, который собирается войти в свою мастерскую. Мне-то показалось, что брат выглядит в нем ослепительно, однако, взглянув на отца, я смутилась: хмурое выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
– Кэти примет маму и Софи в шато, – продолжал Робер. – Мы держим там для себя несколько комнат.
Он хлопнул в ладоши и крикнул на манер восточного владыки, призывающего своего черного раба, и, откуда ни возьмись, появился слуга, который низко поклонился и распахнул чугунные ворота, ведущие в шато.
Стоило посмотреть на лицо моей матери, когда мы следом за слугой вошли в дом и, пройдя через переднюю, оказались в огромном зале, где вдоль стен стояли стулья с высокими спинками и висели зеркала, в которых мы увидели свое отражение. Там нас ожидала молдая жена Робера, урожденная мадемуазель Фиат, дочь коммерсанта – она, должно быть, увидела нас из окна, – одетая в розовое платье из тончашйего муслина, украшенное белыми и розовыми бантами, очаровательная и изящная, напоминающая сахарные фигурки, которые украшали ее свадебный торт.
– Какой приятный сюрприз, – лепетала она, бросаясь к нам, чтобы нас обнять, но, вспомнив вдруг о присутствии слуги, остановилась и церемонно обратилась к нему, велев принести угощение, после чего немного успокоилась и предложила нам сесть, что мы и сделали и некоторое время сидели и смотрели друг на друга.
– Вы прелестно выглядите, – сказала, наконец, моя мать, начиная беседу. – А как вам нравится быть женой мастера-стеклодела здесь, в Ружемоне?
– Очень нравится, – отвечала Кэти, – только я нахожу, что это довольно утомительно.
– Несомненно, – отозвалась матушка. – И, к тому же, это очень большая ответственность. Сколько здесь занято работников и сколько из них женаты и имеют детей?
Кэти широко раскрыла глаза.
– Понятия не имею, – отвечала она. – Я ни разу не разговаривала ни с кем из них.
Я думала, что это заставит матушку замолчать, однако она быстро пришла в себя.
– Чем же вы в таком случае занимаетесь? – продолжала она. – Как проводите время?
– Я отдаю распоряжения слугам, – ответила Кэти после минутного колебания, – и слежу за тем, как они натирают полы. Вы же видите, какие здесь большие комнаты.
– Да, конечно, – ответила матушка. – Не удивительно, что вы так устаете.
– Кроме того, – продолжала Кэти, – мы принимаем гостей. Иногда у нас обедают человек десять- двенадцать, и без всякого предупреждения. Это означает, что в доме всегда должны быть запасы еды, которую порой приходится выбрасывать. Здесь ведь не Париж. Когда мы жили на улице Пти-Каро, всегда можно было пойти на рынок и все купить, если приходили неожиданные гости.
Бедняжка Кэти. Совершенно верно. Она действительно уставала. В конце концов она ведь была дочерью коммерсанта, и ей было совсем нелегко исполнять обязанности хозяйки стекольного 'дома'.
– Кто у вас бывает? – спросила матушка. – В нашей среде не принято, чтобы мастера, да еще с женами, ходили друг к другу в гости.
Кэти снова широко раскрыла глаза.
– Но мы никогда не принимаем здешних людей, – объяснила она. – У нас бывают друзья и знакомые Робера из Парижа, они либо приезжают специально к нам, либо останавливаются проездом по дороге из столицы в Блуа. В Брюлоннери было то же самое. Ведь одна из главных причин, почему Робер решил сменить Брюлоннери на Ружемон, заключается в том, что здесь так много места, и можно по-настоящему принять гостей.
– Понятно, – сказала моя мать.
Мне стало жалко Кэти. Я не мосневалась в том, что она любит Робера, но в то же время я прекрасно понимала, что она чувствовала бы себя гораздо лучше в родительском доме на улице Пти-Каро. Через некоторое время она спросила нас, не хотим ли мы посмотреть отведенное нам помещение, и мы пошли через анфиладу огромных комнат, каждая из которых была значительно больше тех, что были у нас в Ла Пьере. Кэти, шедшая впереди, указала нам на два огромных канделябра в столовой, в каждом из них, по ее словам, было по тридцать свечей, и их надо было менять всякий раз, когда она там обедали.
– Столовая выглядит великолепно, когда все они зажжены, – с гордостью говорила Кэти. – Робер сидит на одном конце стола, я – на другом, а гости по краям, по обе стороны от нас, на английский манер, и он знаком показывает мне, когда нужно встать из-за стола и удалиться в гостиную.
Она закрыла ставни, чтобы не выгорела длинная, во всю длину комнаты, ковровая дорожка, лежавшая у стены.
– Она словно ребенок, играющий в игрушки, – прошептала матушка. Только хотела бы я знать, чем все это кончится.
Кончилось это ровно одиннадцать месяцев спустя. Сумма расходов по дому и мастерской в Ружемоне значительно превысила все расчеты моего брата, и дело еще более осложнилось тем, что он допустил какую-то ошибку при поставке товара в торговые дома в Париже. Большая часть приданого Кэти была истрачена меньше чем за год, так же как и часть, выделенная Роберу моими родителями. Им, слава Богу, повезло хотя бы в том, что аренда Ружемона была рассчитана всего на один год.
Мой отец, несмотря на горькое разочарование, которое причинило ему безрассудство Робера и бессмысленная потеря такого большого количества денег, умолял сына вернуться в Шен-Бидо и работать рядом с ним в качестве управляющего. Отец считал, что там, под его присмотром, Робер уже не сможет