требовала большая группа зрителей, сидевших на дешевых местах.
– Муниципальные власти в ярости, – объявил Пьер. – Они уже подали жалобу офицеру, который сегодня утром командовал парадом драгун. Если ты хочешь позабавиться, Софи, пойдем в четверг с нами в театр, мы с Эдме собираемся посмотреть 'Семирамиду', после которой будет балет. Будет играть этот самый оркестр драгун, и если они не сыграют нам 'Ca ira', я заберусь на сцену и буду петь сам.
Эта песня пользовалась бешеным успехом в Париже, а теперь и у нас в провинции: чуть ли не каждый либо насвистывал, либо напевал эту мелодию, хотя написана она была как карийон[32] и исполнять ее нужно было на колоколах. Честное слово, это была заразительная мелодия. Я слышала ее с утра до ночи от молодых работников и подмастерьев у нас на заводе и на дворе, и даже мадам Верделе напевала ее в кухне, хотя и сильно фальшивила. Мне кажется, что молодежи особенно нравились слова, и, вероятно, именно эти слова были восприняты как оскорбление консервативно настроенными музыкантами драгунского оркестра. Если я правильно помню, начальная строфа звучала так:
Ah, Ca ira! Ca ira! Ca ira!
Les Aristocrates a la lanterne!
Ah! Ca ira! Ca ira! Ca ira!
Les Aristocrates on les pendra![33]
Поначалу эту песню пели легко, она была чем-то вроде шутки – парижане всегда славились любовью к насмешкам, – но по мере того, как шло время, и в народе росло озлобление против эмигрантов и тех аристократов, что пока еще оставались дома, но в любое время могли последовать примеру уехавших, слова песни начали приобретать более серьезный характер. Мишель стал использовать ее в качестве марша для своего отряда национальной гвардии в Плесси-Дорен, и когда его люди, построившись на заводском дворе, отправлялись в поход – с официальной ли задачей или с какими иными целями, – я должна признаться, мелодия и слова, которые выкрикивали шестьдесят человек, громко топая в такт ногами, заставили бы меня крепко запереть дверь и спрятаться, если бы только меня можно было заподозрить в отсутствии патриотизма.
Но, как бы то ни было, мелодия 'Ah! Ca ira! Ca ira! Ca ira!' постоянно звучала у меня в голове, так же, как и у всех остальных. У нас в Шен-Бидо и в кружке Пьера в Ле-Мане начало песни превратилось в крылатое слово: всякий раз, когда мы слышали о новом законе, направленном против сил реакции или когда дома предлагался какой-нибудь план, который мы намеревались осуществить, мы говорили: 'Ca ira!', и больше никаких разговоров не было.
Вечером в четверг десятого декабря Пьер, Эдме и я отправились в Театр Комедии – жена Пьера осталась с детьми и очень уговаривала меня сделать то же самое, поскольку я снова была беременна, уже на четвертом месяце, и она опасалась давки. К счастью, Пьер догадался заранее купить билеты, потому что перед театром собралась такая толпа, что нам с трудом удалось через нее пробиться.
Театр был набит до отказа, но у нас были прекрасные места в партере, возле самого оркестра. Пьеса – давали 'Семирамиду' Вольтера – прошла без всяких инцидентов, актеры играли отлично, но, когда начался антракт, Эдме подтолкнула меня и прошептала:
– Смотри, сейчас начнется.
Наша Эдме придерживалась весьма передовых, особенно для провинциалки, взглядов на то, что следует и чего не следует носить. В тот вечер, презрев тогдашнюю моду, согласно которой волосы зачесывались наверх и из них устраивалась высокая башня наподобие копны сена, которая украшалась лентами, она надела на голову небольшой задорный фригийский колпачок из бархата – ни дать, ни взять мальчишка- посыльный из тех, что бегают по улицам. Как это пришло ей в голову, я не знаю, но этот головной убор, несомненно, был предшественником 'красных колпаков', которые в последующие месяцы стал носить весь Париж.
Сидя в партере, мы осматривались вокруг себя и старались угадать, кто из наших соседей принадлежит к реакционерам. Эдме уверяла, что может угадать реакционера с первого взгляда. Пьер, который встал со своего места и отошел, чтобы поговорить с друзьями, вернулся и шепнул нам, что единственный выход на улицу охраняется крупными силами Национальной гвардии.
Внезапно с дешевых мест позади нас раздался шум; сидевшие там люди стали топать ногами, а национальные гвардейцы, одетые в свою форму, закричали: 'Господин дирижер! Будьте так любезны! Народ хочет услышать 'Ca ira!'.
Дирижер не обратил на эти крики никакого внимания. Он поднял палочку, и драгуны начали играть какой-то быстрый марш, не имеющий никакой политической окраски.
Топот усилился, к тому же люди стали хлопать в ладоши, медленно и ритмично, и в этот ритм включилось множество голосов, подхватив привычный мотив: 'Ca ira! Ca ira! Ca ira!'.
Песня звучала угрожающе, сопровождаемая гулким аккомпанементом топающих ног на фоне военного марша. Тут и там вскакивали люди, выкрикивая противоположные приказания: кто-то требовал, чтобы играли 'Ca ira!', другие приказывали драгунам продолжать свою программу.
В конце концов национальные гвардейцы подступили к сцене, дирижер был вынужден дать знак оркестру перестать играть.
– Этот беспорядок – позор для города, – кричал он. – Если кто-то не хочет слушать музыку, пусть покинет зал.
Одни приветствовали эти слова, другие протестовали, слышались свистки и топанье ног.
Офицер, который командовал национальными гвардейцами, крикнул: 'Ca ira!' – национальная песня. Каждый патриот, находящийся в зале, желает ее слышать'.
Дирижер покраснел и посмотрел вниз, на зрительный зал.
– Среди зрителей есть и такие, которые этого не хотят, – ответил он. Слова этой песни являются оскорблением для верных подданных короля.
Свистки и дикие крики были ответом на эти слова. Эдме, сидевшая рядом со мной, присоединилась к этим крикам, к великому смущению соседей, сидевших по другую сторону от нас. В разных концах зрительного зала люди что-то выкрикивали, размахивая в воздухе программками.
Потом драгунские офицеры, сидевшие рядом с нами в партере, а также те, что находились в ложах, вскочили на ноги и выхватили из ножен шпаги. Один из них, капитан по званию, приказал всем драгунам, присутствующим в зале, собраться возле ложи рядом со сценой, где сидели офицеры, и следить за тем, чтобы никто не тронул музыкантов.
Национальная гвардия выстроилась напротив, в полном вооружении. Страх охватил всех, находящихся в зале, – ведь если противные стороны вступят в драку, что случится с остальными зрителями, при том, что выход закрыт, и никто не может покинуть зал?
Как мне не везет, думала я, всякий раз, как я ношу ребенка, я непременно попадаю в какую-нибудь кашу, однако в данный момент, по какой-то непонятной мне самой причине, я не испытывала страха.
Так же, как Эдме, я терпеть не могла надменных драгунских офицеров, которые расхаживали по улицам Ле-Мана с таким видом, словно город принадлежит исключительно им одним. Я поглядела на Пьера, который по случаю выхода в театр надел форму национального гвардейца, и подумала, что она очень ему идет. Пьеру не было еще сорока лет, однако волосы его почти совсем поседели, и это придавало его облику еще большую значительность, а синие глаза, так похожие на матушкины, сверкали от негодования.
– Пусть те из присутствующих в зале, кто не хочет слушать 'Ca ira!', встанут, чтобы мы могли их видеть, – громко закричал он. – Таким образом мы сразу увидим, кто здесь враги народа.
Это предложение было встречено криками одобрения, и я почувствовала гордость за брата. Пьер, наш непрактичный Пьер, не собирался пасовать перед драгунами.
Несколько человек нерешительно поднялись на ноги, но их тут же поспешно заставили сесть их соседи, которые, несомненно, опасались эпитета 'аристократ'. В воздухе слышались споры и крики, драгуны со шпагами наголо готовы были наброситься на нас и изрубить в куски.
Мэр Ле-Мана с шарфом через плечо – знаком муниципальной власти – в сопровождении еще одного муниципального чиновника прошел по проходу к драгунскому офицеру, принявшему на себя командование, и твердым голосом предложил ему опустить шпагу и приказать остальным сделать то же самое.
– Велите своим музыкантам играть 'Ca ira!', – сказал он.
– Прошу прощения, – отвечал офицер, это был майор Руийон, как шепотом сообщил кто-то по соседству