на досадную помеху.
Владельцы Уайтфрайрской мануфактуры выразили сожаление по поводу того, что гравировщиков у них более чем достаточно и что его место уже давно занято. И вообще времена изменились, французские мастера больше не пользуются популярностью в Англии.
– Как и многие из нас, в поисках работы я исходил немало улиц, признался Робер. – Мне помогало знание английского языка, и через несколько недель поисков я нашел место упаковщика на складе стеклянной и фарфоровой посуды в Лонг Эйкр – когда у меня была своя лаборатория на улице Траверсьер, такого рода работу я поручал грузчикам. По вечерам я преподавал английский язык в Соммерстоне в приходе Панкрас, в школе, основанной священником-эмигрантом аббатом Карроном. Нам пришлось не раз менять квартиру, и теперь мы жили в доме номер двадцать четыре на Кливленд-стрит вместе с другими эмигрантами. В этом приходе жили множество французских семей, и жить там было все равно что в Бон- Нувеле или Пуассоньере. У нас там были свои школы и даже своя собственная часовня на Конвей-стрит, недалеко от Фицрой-Сквер.
Мари-Франсуаза, несмотря на отсутствие образования – она до сих пор не умела подписать свое собственное имя, – приспособилась к изменившемуся положению так же мужественно, как это сделала бы Кэти, возможно, даже с большей легкостью, поскольку воспитание, которое она получила в приюте, приучило ее стойко переносить лишения.
– Она постоянно напоминала мне Кэти, – признался Робер, – и не только внешне, а и своими повадками. Ты не поверишь, Софи, но мне порой казалось, что я снова вернулся в прошлое, что Клевленд-стрит – это не Клевленд-стрит, а Сен-Клу, где мы жили с Кэти. В девяносто третьем году, когда родился наш второй сын, мы назвали его Жаком. Фантазия сделалась еще более реальной.
Он никогда не говорил Мари-Франсуазе ни о ее предшественнице, ни о другом Жаке, теперь уже двенадцатилетнем мальчике, который жил у своей бабушки в Сен-Кристофе. Сначала, когда Робер назвался холостяком, это было сделано как бы в шутку, однако потом невинная ложь превратилась в серьезный обман, вокруг которого громоздилась все новая ложь, сплетаясь в такую плотную сеть, что ее уже невозможно было распутать.
– Я и сам начинал верить в то, что сочиняю, – говорил мне Робер, – и эти фантазии служили нам утешением в трудные минуты. Замок между Ле-Маном и Анжером, который я должен был унаследовать и который принадлежал ненавидевшему меня старшему брату, стал для меня реальностью, так же как и для нее, а потом и для подрастающих детей, словно он и на самом деле существовал. Это было нечто среднее между Шериньи и Ла Пьером, где я провел самые счастливые годы своей жизни, и, конечно же, радом находилась стекловарня, иначе я не мог бы объяснить свою профессию гравировщика.
По мере того, как волна эмиграции набирала силу, когда наряду с аристократией на английские берега в поисках спасения устремились богатые коммерсанты, промышленники и состоятельные буржуа, фантазии моего брата окончательно оформились. В Панкрасе, где они жили – этот приход получил в то время название 'Маленький Париж', – брату, который был одним из первых эмигрантов, было необходимо поддерживать свою репутацию стойкого приверженца свергнутого короля, а впоследствии – графа Провансского, которого эмигранты называли Людовиком XVIII. Что же до его бывшего патрона, герцога Орлеанского, который занял свое место в Конвенте, самовольно приняв при этом имя Филиппа Эгалите, и присоединил свой голос к тем депутатам, которые голосовали за вынесение смертного приговора его кузену, то не было в Панкрасе человека, который вызывал бы большую ненависть. Робер внушил своей жене, что она никогда не должна говорить о его прежних связях с герцогом и его антуражем в Пале-Рояле. 'И вообще, – сказал он ей, – у меня не было никаких особых дел с этим обществом. Я соприкасался только с самым его краешком. Их политика с самого начала казалась мне подозрительной'.
Это был поворот на сто восемьдесят градусов, который удивил, должно быть, даже Мари-Франсуазу, и для того, чтобы смягчить впечатление, он с еще большим жаром стал распространяться на тему о своем прошлом, расписывая красоты родного гнезда и царившие в нем мир и покой, которых он лишился из-за враждебного отношения мифического брата.
Ему крупно повезло, что среди эмигрантов, бежавших в Англию, не нашлось ни одного человека, который был бы знаком с господином Бюссон л'Эне, банкротом из Вильнев-Сен-Жорж, узника тюрьмы Ла- Форс, сидевшего там за долги и мошенничество. Однако при существующих обстоятельствах имя Бюссон л'Эне не очень-то подходило для человека, который объявил о своей принадлежности к аристократии, и Робер по примеру своих настоящих братьев Пьера и Мишеля, которые уже давно добавили к своей фамилии 'дю Шарм' и 'Шалуар', чтобы их не путали друг с другом, решил, что для поднятия своего престижа как в глазах эмигрантов, так и среди англичан, он должен сделать то же самое.
Робер решил добавить к своему имени название места своего рождения это была небольшая ферма Морье, – и вот в конце девяносто третьего года, переезжая на Клевленд-стрит, он подписал свое имя следующим образом: Бюссон дю Морье. Его жена, равно как и соседи, решили, что Морье – это замок. Шли страшные месяцы, до Англии стали доноситься слухи о 'робеспьеровском терроре'. Рассказывались всякие ужасы о тысячах невинных, отправленных на эшафот не только в Париже, но и в провинции, и вот мой братец решил воспользоваться моментом для подкрепления своих фантазий и в один прекрасный день объявил своей жене, а также всем знакомым эмигрантам, что его замок подвергся нападению огромной толпы крестьян, которые перебили всех, кто там находился, а сам замок сожгли и сровняли с землей. Слушатели только ахали и ужасались.
– Я вынужден был это сделать, – сказал мне Робер. – Этот замок стал вызывать серьезные затруднения, даже опасность. Я не знал, что существует настоящий замок Морье в приходе Ла-Фонтен-Сен-Мартен, расположенный неподалеку от ла Флеша, который принадлежал семейству д'Орво. В Лондоне появился один из представителей этого семейства – впоследствии он присоединился к армии принца Конде в Кобленце, – и, услышав мою фамилию, явился, чтобы посчитаться родством. Мне стоило больших трудов от него отделаться. Он ведь мог меня выдать. К счастью, мы принадлежали к разным кругам, и вскоре я узнал, что он уехал из Англии.
Миф о принадлежности к старой аристократии, сказки о сгоревшем замке все эти выдумки, возможно, тешили самолюбие моего брата в первые военные годы, когда эмигранты в Панкрасе считали, что их изгнание продлится всего несколько месяцев. Но по мере того как прошел год, за ним еще один, и французы одерживали одну победу за другой, и не было никаких признаков окончания военных действий, положение беженцев в Лондоне становилось все хуже и хуже, и, наконец, сделалось по-настоящему серьезным.
В девяносто пятом году у нас родилась дочь Луиза, – рассказывал Робер, – а в ноябре девяносто седьмого – еще один сын Луи-Матюрен. Таким образом, нужно было кормить четверых детей, то есть семью из шести человек, точнее, даже из семи, поскольку Мари-Франсуаза вынуждена была взять служанку, которая помогала ей ухаживать за детьми. Мы занимали весь второй этаж в нашем доме, и старики Дюманты, жившие на первом, постоянно жаловались на шумные игры наших детей. Я с самого утра уходил на работу в Лонг Эйкр на свой склад и отсутствовал целый день – я тебе уже говорил, что по вечерам я работал в школе аббата Каррона. И все-таки мне не удавалось заработать достаточно, чтобы всем нам прокормиться и платить за квартиру. Пришлось обратиться за пособием. Был такой фонд, организованный английским министерством финансов совместно с французскими представителями. Я получал семь фунтов в месяц, начиная с сентября девяносто седьмого года, это было как раз за два месяца до рождения Луи- Матюрена. Однако и этого не хватало, и временами я просто приходил в отчаяние.
Брат имел известное преимущество по сравнению с другими эмигрантами в том смысле, что он родился в семье ремесленников и с пятнадцати лет работал на стекловарне. В своей работе старшим упаковщиком на складе в Лонг-Эйкре Робер, конечно, не мог использовать все свои способности и умение, однако он все- таки понимал, с чем имеет дело. Другим повезло еще меньше. Графы и графини, которым до этого никогда в жизни не приходилось работать, были счастливы, если им удавалось заработать несколько шиллингов в качестве портных или модисток. Одним из наиболее популярных 'ремесел' в Панкрасе и Холборне было изготовление соломенных шляпок. Этим занимались многие эмигранты, если находили среди лондонцев клиентов, готовых купить их товар. Стало обычным делом ходить по улицам от Оксфорд-стрит до Холборна в поисках дешевой соломы. Повсюду в этих местах можно было встретить маркиза такого-то или барона такого-то с охапкой соломы под мышкой, которую он нес домой жене, а у нее уже были приготовлены ленты и цветы, сделанные из бархата, для того, чтобы украсить готовую шляпку, после того, как муж сплетет ее из соломы.