Он протянул руку, взял бокал и стал его медленно поворачивать то в одну, то в другую сторону. Свет из окна упал на лилии, выгравированные на его стенках.
– Да, это были мастера, нужно отдать им справедливость, – и отец, и дядя, – сказал Мишель. – Я сотни раз пытался сделать что-либо подобное, но у м-меня ничего не п-получалось. Ты оставишь его у Софи?
– До тех пор, пока его не востребует Жак, – ответил Робер.
– Он этого не сделает, – сказал Мишель. – Он принадлежит Бонапарту. Жак пойдет за Первым Консулом в сибирские степи и еще дальше. Надо было тебе завести побольше сыновей. Очень жаль, что т-твой второй брак закончился т-так же трагически, как и первый.
Робер ничего не ответил. Он взял бокал у Мишеля и поставил его обратно в шкафчик. Я по-прежнему была единственной хранительницей его тайны.
– Поздно нам, старик, затевать совместное дело, – сказал Мишель. – Все очень п-просто, я вряд ли проживу больше полугода. Но я буду рад твоему обществу, если ты поселишься с нами, хоть ты и эмигрант, черт тебя побери. Ведь ты не возражаешь, Эдме, правда?
– Конечно, нет, если тебе этого хочется, – ответила Эдме.
– А потом, когда меня не станет, ты можешь вернуться к Софи и наслаждаться комфортом в доме господина мэра. Как ты на это смотришь?
Теперь настала очередь Робера вспомнить, как они расстались на улице Треверсьер. Горечь и озлобление, которые он тогда испытывал, были забыты, исчезли навсегда после слов Мишеля. Как изменились оба брата: Робер, некогда блестящий денди, сгорбился, платье висело на нем, как на вешалке, крашеные волосы были тронуты сединой, глаза скрывались под очками; а бвыший террорист Мишель, гроза всей округи Мондубло, готовый сражаться с целым миром, превратился в умирающего старика, которому осталась только одна последняя битва.
Если бы они знали это тогда, повторяла я себе, если бы только знали, может быть, они вели бы себя иначе, может быть, не стали бы ссориться. К чему тогда все то, что было потом – одиночество, злоба, мучительная тоска?
– Я поеду с тобой, – сказал Робер. – С радостью и гордостью. А все эти разговоры, что тебе осталось жить полгода… Это мы еще поспорим, я, во всяком случае, даю тебе год. Если выиграю, тем лучше для нас обоих. А если проиграю, то, по крайней мере, не придется платить.
Ясно было одно: ни лондонские туманы, ни мрачная камера королевской тюрьмы, ни близкая смерть Мишеля – ничто не могло изменить его натуру игрока, лишить моего старшего брата чувства юмора.
Мой старший брат проиграл пари. Мишель умер через шесть месяцев, в апреле тысяча восемьсот третьего года, слава Богу, без особых мучений. Еще за день до смерти он продолжал работать, и конец наступил внезапно, во время приступа кашля. Вот только что он разговаривал с Эдме, а в следующую минуту его не стало. Мы привезли тело в Вибрейе и похоронили на кладбище, где со временем буду лежать я сама, а после меня – мои сыновья.
Никто из нас не желал, чтобы продлилась его жизнь. Силы его угасали, а примириться с жизнью инвалида, коротающего свои дни в покойном кресле, ему было бы очень трудно. Присутствие брата очень скрасило его последние месяцы. Робер, по словам Эдме, обращался с ним так ласково, что лучшего нельзя было и желать. Он стелил Мишелю постель, помогал ему одеваться, сидел с ним ночью, когда приступы кашля становились особенно жестокими. И все это делалось легко и весело.
– Я не хотела, чтобы он с нами ехал, – призналась Эдме, – но уже через две недели поняла, что на него вполне можно положиться. Если бы не он, я не знаю, как у меня хватило бы сил встретить конец.
Итак, мой младший брат покинул нас первым, и мне хотелось думать – я ведь никогда не переставала верить в Бога, – что теперь, когда его нет с нами, он там, на небе, вместе с нашим отцом работает в некоей небесной стекловарне… Он спокоен, со всем примирился и больше не заикается. С помощью наших чувств мы можем превратить загробную жизнь в волшебную сказку для детей, но мне это нравится больше, чем теория Эдме о полном забвении.
Смерть Мишеля странно на нее подействовала, настолько, что жизнь оказалась для нее лишенной смысла. Последние семь лет она жила только для него, и теперь, когда его не стало, она чувствовала себя потерянной. Слишком долго они делили все поровну: у них была одна вера, один и тот же фанатизм, и даже крушение мечты – когда рухнуло их предприятие, они находили утешение в том, что это их общая катастрофа.
– Ей нужно снова выйти замуж, – решительно заявил Франсуа. – Муж, дети и домашние заботы скоро ее вылечат.
Я подумала о том, насколько мужчины лишены всякого понимания, когда они думают, что заботы о покое и удобствах какого-нибудь чужого человека, штопанье его белья и носков могут удовлетворить такую женищину, как моя сестра Эдме с ее живым умом и любовью к спорам. Ведь живи она в другие времена, она бы стала бороться за свои убеждения с такой же страстью, как Жанна д'Арк.
Для Эдме революция закончилась слишком рано. Победоносными армиями Бонапарта можно было гордиться, однако, по ее мнению и по мнению Мишеля, если бы он был жив, вся эта слава – не более чем пустая насмешка, годная лишь для того, чтобы служить украшением генералов, ведь массы людей в этом участия не принимали. Из друзей Первого Консула составилась новая аристократия, разукрашенная, разубранная перьями и лентами; все они толпились вокруг него, плутовали и интриговали ради того, чтобы добиться милостей, совсем как прежние придворные в Версале. Изменились только имена.
– Я пережила сое время, – говорила она. – Меня надо было отправить на гильотину вместе с Робеспьером и Сен-Жюстом, или же мне следовало погибнуть, защищая их идеалы на улицах Парижа. Все, что было после – испорчено и прогнило.
Нескольких недель, что она прожила с нами с Ги де Лоне, оказалось достаточно. Она скучала, не могла найти себе места. А потом быстро собралась и отправилась в Вандом в надежде отыскать кого-нибудь из 'бабевистов'[43], которые, возможно, еще уцелели. Некоторое время мы ничего о ней не знали, а потом стало известно, что она пишет статьи для Гесина, друга и соратника Бабефа – он снова был на свободе и боролся против законов о воинской повинности.
Я всегда говорила, что ей следовало родиться мужчиной. Ее ум, ее решительность и упорство только даром в ней пропадали.
Когда наступила весна, мы с Робером поехали в Сен-Кристоф, чтобы повидаться с Пьером, который, конечно, приезжал до этого на похороны Мишеля, так что братья уже виделись. Это свидание не вызывало во мне опасений. Пьер встретил нашего эмигранта так, словно тот никуда не уезжал, и тут же предложил ему ту часть матушкиного наследства, которую он берег, чтобы впоследствии передать Жаку. Доход от небольшой фермы и виноградника был невелик, однако его было достаточно, чтобы брат мог на него существовать и даже что-то откладывать.
– Вопрос в том, – сказал Пьер, – что ты предполагаешь делать с этим наследством.
– Предполагаю не делать ничего, – отвечал Робер, – пока не переговорю об этом с Жаком. Я ничего не понимаю с этим его призывом в армию. Разве нельзя было уплатить компенсацию, чтобы его отпустили?
– Нет, – ответил Пьер. – Но даже если бы…
Он не договорил и посмотрел на меня. Я очень хорошо понимала, о чем он думает. Жаку было уже почти двадцать два года, и он был уверен – по крайней мере, мы так считали, – что отец его умер. Изменить это было нельзя, независимо от того, будет ли Жак продолжать служить в армии или нет.
– Мне кажется, ты должен знать, – сказал Пьер, – что за все время, что мы живем в Сен-Кристофе, Жак ни разу не упомянул твоего имени. Мои ребята говорили мне то же самое. Может быть, он разговаривал о тебе с матушкой, когда жил у нее, но со мной – никогда.
– Возможно, и так, – возразил Робер, – но это не значит, что он обо мне не думал.
Я чувствовала, что Пьера это беспокоит, как из-за Робера, так и из-за Жака. Больше всего на свете ему, конечно, хотелось бы помирить отца с сыном, что же до Робера, то он не видел в создавшейся ситуации ничего необычного. Он, наверное, думал, что это все равно, как если бы он уезжал в колонии и вернулся