накрывал какие-то особенные часы. Это, должно быть, был какой-то особенный сорт крепкого стекла. Оно разгородило враждебных сонингов (а заодно и оленей). Хукочары уже побежали на оленях, лишь князь их в ярости бился, в радужную стенку, махал топориком — хотел в стойбище, сердешный…
Но опомнился и бросился наутек, крича непонятное. Ниловы же эвены попрятались в чумы и даже костры свои погасили. И остался Нил, несчастные олени с той стороны да лающие собаки. А ночью колпак исчез неизвестно куда.
…Хорошо поработали. Друг Нила лезет ему за пазуху. Нилу приятно.
— Комары, комары… — шепчет Друг.
— Спи, спи, — говорит ему Нил. И сам мечтает вслух, будто барин его, Кирилл Нефедович, совсем не умер и Нилу можно возвращаться на пасеку.
И он берет Друга, идет с ним в Россию, бросив дьявольские радения. И там они вместе живут на пасеке, ухаживают за пчелами, варят травяные настои! Хорошо! Друг рад.
…Вечерами они сидят за столом, у жбана самой легкой медовухи. Он пьет из ковша, а приучившийся Друг лакает из плошки. И они разговаривают о том, о сем…
Друг подает ему хорошие советы.
…Хорошо — бабы принесли дикие утиные яйца, зеленоватые, а в берестяном туеске — оленье густое молоко.
А, черт!.. Куриные яйца…
И когда стемнеет, Друг станет показывать ему чудную землю, где такие, как он, живут и прыгают.
Он познакомит Друга со старым барином, ставшим вполне хорошим человеком, когда состарился и оставил деревенских девок в покое.
…Перед сном Нил выходит, вдыхает воздух, определяет погоду завтрашнего дня по миганью звезд. Спят в ульях пчелы, пахнет травами и липой, гудят хрущи, летая туда и сюда.
Поют девки, а парни играют на гармонике. Все это разносится, разносится… Хорошо так жить!
Ах, Расея, Расея, чудесная ты сторона…
…Другу тоже не спится. Он лежит за пазухой Нила и, хотя ему жарко, старается не шевелиться.
Он слушает, как стучит сердце Нила, и думает о том, что придет спасательный корабль. За ним. До того времени осталось тридцать здешних лет. С комарами, мошками… Но улетать не хочется. Затем видится Другу его планета.
От выставленных солнечных приемников похожа она на шар того цветка, который Нил зовет одуванчиком.
Друг раздумывает о Ниле, ему жалко покидать его. Но за тридцать земных кругов многое может случиться. И с Нилом… Ему будет одиноко тогда.
Нила следует беречь.
— …Комары, комары, — шепчет Друг.
Нил отвечает ему:
— Спи, спи…
НЕЧТО
Все мое удовольствие — письма друзей. Читая их добрые слова, я шмыгаю носом и тру глаза кулаком: от слабости стал слезлив. А вот письма Каплина относятся к другого рода удовольствиям.
Они будоражат меня.
Я проклинаю все — сердце, постель, окаменевшую от долгого лежания поясницу.
И злюсь на себя, на врачей. Мне хочется шуметь, ругаться, писать жалобы и бить в стену кулаком.
Пора, давно пора уметь заставлять сердце работать! И что за дурацкая конструкция? Одно сердце на объемистый механизм тела…
Устав негодовать, я смиряюсь. Вместе со злостью исчезает воздух: мне тяжело и душно, больно… Тогда я зову дежурного врача, сестру Зиночку, уколы, кислородную подушку лягушачьего цвета. Умиряя подступающую боль, я жмурю глаза и затаиваюсь.
Я боюсь, смертельно боюсь. Эти боли… Они ужасны, и с ними приходят Воспоминания.
Кстати, сколько человек было в экспедиции Птака? Забыл. Я теперь забываю все — какая-то заслонка вдвигается в мозг, тяжелая и черная. Она отрезает то, что знает, должен знать и помнить мой мозг. А ведь была мощная память…
Сколько же их было?.. Нужно спросить.
Экспедиция Птака странно исчезла. Вообразите, лежат два десятка пустых скафандров. Я бывал у моря, так вот они лежали в кратере, словно пустые панцири крабов.
А тел в них нет!.. Чертовщина какая-то!..
Мы искали, обшарили вулкан. Он был старый, давно утихомирившийся разбойник. Лет пятьсот или тысячу назад он выдавил из себя лаву и затих.
…Лезть даже в холодный кратер неприятно.
Но мы снова полезли — вдвоем с Каплиным. Закрепили конец шнура и, разматывая его, медленно пошли.
В жерле чернота обрубила наружный свет. Мы включили фонари, и желтые лучи заскользили по оплавленным стенам. Свет фонарей ложился пятнами, то расплывался кольцами, в середине которых чернел ход.
Загорались, преломляя свет, стекловидные наплывы и тут же гасли. Отбрасываемый ими свет был пыльно-желтого, глухого оттенка.
Лезть по извилисто-узким ходам было страшновато. Казалось, пробираешься чудовищно огромным пищеварительным трактом, внутренними органами некоего титана.
Миновав пищевод, мы с Каплиным попали в желудок, в десятиметровый зал с крючковатым изгибом. Затем пошли ходы, узкие и запутанные, словно петли кишечника.
Были тупики, формой напоминавшие аппендикс. Во всяком случае, таким я его представляю себе.
Идешь, а свет бежит впереди тебя. Опоясывая округлый проход, он катится по остекленевшему камню. Оттого кажется, что это все пульсирует, сокращается, движется.
Словом, живет…
Юморист Каплин немедленно высказал такое предположение: Земля-де — организм, а вулканические кратеры — его естественные отверстия: поры, носы, уши и прочее в зависимости от их формы и размеров.
— Организм… организм… — твердил Каплин, радуясь чему-то.
— У этого организма высокая температура, — сказал я, взглянув на наручный термометр.
И точно, с каждым пройденным нами метром жара усиливалась в этом «остывшем» кратере. Теперь мы уже слышали подземные звуки: доносилось глухое клекотанье лавы. Иногда оно затихало, и тогда что-то шуршало, двигалось, сопело, будто тесто, шевелящееся в квашне.
Что значило — вулкан только дремал. Вернуться бы… Каплин встревожился.
— Они здесь не были, — говорил он. — Скафандры наверху.
— Пошарим здесь, — настаивал я.
И снова миганье света, клекот, шорохи, вздохи и ощущение, что ты вошел во что-то огромное и живое, притворившееся окаменевшим, чтобы ты вошел. Думалось, удастся ли выйти, в то же время хотелось идти и смотреть…