споласкивала волосы, намыливала, а потом снова промывала, следя за тем, чтобы смыть все мыло и не намочить клиенту лицо. Это было особенно важно с женщинами, которым не хотелось портить макияж.
Салон был людным и шумным. По телевизору транслировали мыльные оперы на испанском языке, и люди громко переговаривались, перекрикивая шум фенов. Долорес часто сидела одна в дальнем углу, остальные парикмахеры порой о ней забывали, им интереснее было пойти покурить или посплетничать с клиентами, чтобы получить побольше чаевых. Им было не до разговоров с юной Долорес. Но она получала какие-то деньги – с чаевыми ей удавалось зарабатывать от семидесяти пяти до ста долларов в неделю. Иногда женщины постарше – пуэрториканки и кубинки, чьи понятия о моде остались в пятидесятых годах, с сильно выщипанными бровями и слишком яркими румянами и тенями, – жаловались, что она дергает их за волосы или напускает им мыла в глаза. Немолодые мужчины, которые были достаточно тщеславными, чтобы стричься в парикмахерской, говорили ей, что она похожа ни их дочек или внучек, и извинялись за то, что у них осталось мало волос. Порой они откровенно пялились на нее, когда она низко наклонялась, чтобы ополоснуть им голову, и она чувствовала исходящую от них сентиментальную похоть. Они давали чаевые прямо ей, за ее красоту. Им было столько же лет, сколько было бы ее отцу, если бы он остался в живых, и она мысленно молилась о них Деве Марии, когда глаза у них были закрыты и их усталость становилась заметнее.
Как-то во второй половине дня она сидела и читала один из журналов Кармеллы, когда заметила ожидающего клиента. Он был молод, невысокого роста, но тело у него было стройное и мускулистое. Он оказался пуэрториканцем.
– Садитесь сюда, пожалуйста, – сказала она по-испански.
Он сел в кресло и откинул голову. Глаза у него оказались темными и ясными, и она вдруг заметила, что, разглядывая его, забыла включить воду.
– Сегодня у меня большие дела, – заговорил он по-английски, как будто они уже давно вели разговор. Казалось, его не волнует, хочет ли она его слушать. – Так что эта стрижка очень важна.
– Да? – отозвалась Долорес.
– Она должна быть хорошая. Я должен получить работу в Манхэттене, так что работайте как следует.
– Я всегда так работаю, – заявила ему Долорес.
– Я мог бы пойти в гребаную цирюльню, но там не умеют стричь как следует. Там одни старики, понимаете?
– Вам обещали работу или вы только
– Она моя, – ответил он, холодно глядя на нее и вытягивая мускулистую шею. – Она
Она намочила ему голову, ощутив, какие у него густые волосы, и наклонилась над ним чуть ниже, чем обычно. Она мыла ему волосы медленно, массируя голову, а он закрыл глаза и продолжал говорить:
– Место просто отличное. Я буду получать одиннадцать или даже двенадцать долларов в час, починю машину и отложу деньги на что-нибудь, а потом, может, заведу свое дело...
Долорес решила, что для столь молодого парня – а на вид ему было не больше двадцати – он ужасно уверен в себе. Ее взгляд упал на маленький золотой крестик среди темных завитков волос под открытым воротом рубашки. В их районе очень многие люди были лишены уверенности в себе, особенно мужчины. Когда она начала промывать ему волосы, то вдруг почувствовала, как его рука легла на ее икру. Она стояла между креслом и стеной, так что никто в салоне ничего не видел. Она была не из тех женщин, которые визжат. Но потом его рука, теплая и решительная, заползла ей под юбку и стала подниматься выше, а молодой человек продолжал говорить:
– ...так что я возьму на работу много людей и стану расширять дело, чтобы заработать по-настоящему большие деньги...
Его рука умело ласкала ее бедро. Долорес была не испугана, а возбуждена, и потому подалась вперед, чтобы ее юбка немного расправилась и прикрыла его руку. После такого молчаливого согласия рука продолжила движение вверх, пока не нашла резинку на трусах, а потом со змеиной легкостью скользнула под ткань и стала водить там средним пальцем. Тут молодой человек открыл глаза и замолчал. Они посмотрели друг на друга. Его палец дернулся, и по ее телу пробежала дрожь. А потом так же стремительно он убрал руку.
Она хотела ударить его кулаком, но он успел поймать ее руку. Она взмахнула другой рукой и ударила его ладонью по губам. Он даже не поморщился, а глаза его весело сощурились.
– Я следил за вами почти три дня, Долорес Мартинес. – После этого он медленно притянул ее к себе, очень близко, и прошептал совсем взрослым, очень серьезным голосом, таким, каким читают католическую мессу, на отрепетированном испанском, прижимая зубами кончик языка: – Я знал, что вы работаете здесь, я спросил ваше имя. Простите, если я вас оскорбил. Это потому, что я желаю вас больше всех женщин на свете.
После этого у Долорес с Гектором Салсинесом стал стремительно развиваться роман. Она сказала, что ее привлекала его уверенность в себе. Он убедил ее в том, что с ним ее жизнь станет лучше. Она напомнила себе, что она – сирота и о ней некому позаботиться. Ее тетки были совершенно беспомощными. Старшая, tia Мария, лежала в респираторе в благотворительном католическом доме для престарелых. Она не могла вставать, на попе у нее образовался гнойный пролежень размером с блюдце, и у нее постоянно сохли губы, что было побочным эффектом от принимаемых лекарств. Долорес терпеть не могла навещать ее из-за множества полумертвых людей в инвалидных креслах-каталках. В один из визитов она застала тетку уснувшей с бумажной соломинкой, торчащей изо рта наподобие длиннющей сигареты, с разлившимся по коленям молоком...
Он, этот юноша, олицетворял собой жизнь. Настоящую жизнь. После того, что случилось с Микки на Бруклинском мосту, она спала с восьмью или девятью парнями – поспешными и неловкими, как все подростки. Так что она подарила Гектору Салсинесу не невинность, а нечто более важное: она подарила ему себя, свое будущее. Очень скоро они стали трахаться у него в квартирке каждую ночь. Гектор был энергичен, как это свойственно двадцатилетним. Он по нескольку раз кончал, учил ее брать член в рот, кладя крепкую руку ей на затылок и заставляя вобрать его целиком. И все это заставило ее внезапно почувствовать себя старше, понимая, что конечно же
– Мы с Гектором часто просто лежали в постели и разговаривали обо всем, – сказала Долорес охрипшим от воспоминаний голосом. – Он жалел, что не был знаком с моим papi. Его собственный отец не слишком его любил. Его отец и мать, они боялись, понимаешь? Они приехали сюда из Сан-Хуана где-то в пятидесятые и только все время работали. И Гектор тоже все время работал, с четырнадцати лет. Только работал. Он верил в то, что говорят: если работаешь, то можешь разбогатеть. Он всегда говорил, что разбогатеет и отправит отца и мамку на покой. Но его отец умер, когда в его машину врезался мусоровоз, а его мамке пришлось переехать куда-то в Куинз. Он раньше по воскресеньям ходил к ней в гости с Марией. Но в последние пару лет – все реже. Она собиралась вернуться в Сан-Хуан и подолгу там гостила, кажется. Гектор всегда любил свою мамку.
Потом Долорес стала рассказывать, что Гектор вырос в многоквартирном доме в Киунзе, где улицы переплетаются и ведут к международному аэропорту Джона Ф. Кеннеди. Его отец руководил бригадой рабочих, которые подстригали бесконечные акры травы вокруг взлетно-посадочных полос. В летние месяцы траву приходилось подстригать почти непрерывно: она должна была оставаться низкой на тот случай, если машинам аварийной помощи придется по ней мчаться, и для того, чтобы в ней не гнездились чайки. Зимой они подкрашивали разметку полос. А еще в покрытии взлетно-посадочных полос постоянно появлялись бесчисленные трещины и участки, которые надо было ремонтировать. Как-то летом Гектор работал в бригаде косильщиков, надевая защитные наушники против рева реактивных двигателей. Долорес не могла вспомнить какого-нибудь эпизода из детства Гектора, который говорил бы о явной психической травме. Он был умным, хорошим пуэрто-риканским парнишкой с красивой внешностью, который болел за «Янки» и собирался пойти в армию. Отец Гектора запомнился Долорес добрым, усталым мужчиной, со слабым здоровьем из-за того, что на него летели брызги реактивного топлива. Мать Гектора так толком и не