Я собрался уходить, совершенно забыв, что решил обвинить Виктора в измене слову. Виктор сам догадался и напрямик сказал:
– Не обижайся на меня. Пришлось рассказать про этих сволочей… Опоздали только. Батьку твоего жаль…
Я вспомнил о содержимом карманов моей курточки, помялся и нерешительно предложил конфеты Виктору.
– Не побираюсь, – строго сказал он.
– Они даром достались, Витя. Начальник милиции сам напихал в карманы.
– Иди, иди, чиж.
Вернувшись домой, я высыпал в сахарницу все до единой конфеты, прожигавшие мои карманы. Мать застала меня за этим занятием, сделала вид, что ничего не заметила, ушла на кухню. Впервые я что-то положил в буфет, а не вытащил оттуда.
Отец лежал с обнаженными руками и забинтованной грудью в соседней комнате и наблюдал за мной с одобрительным вниманием. Уходя от него, мама не притворила дверь, а я, занятый своим делом, не заметил, что за мной следят внимательные, задумчивые глаза…
Сучилина вели по улице со связанными назад руками, сообщников его не связывали. Позади Сучилина, след в след, с понурой рыжей головой, без шапки, шагал Никита, старавшийся не глядеть на толпу, не отвечая на выкрики.
Я не мог понять, как этот человек, вырезывавший нам пищики в лесу, катавший на козлах, огромный, сильный, свитый из мускулов, решился на убийство человека, который ему ничего не сделал плохого.
Рядом с Никитой шли те самые люди, которых я навсегда запомнил на фоне кустов у Богатырских пещер.
Был воскресный день. Людей собралось много, не меньше, чем на смотр первого трактора.
У отца сегодня поднялась температура. Устин Анисимович утром вводил отцу сердечное. Об этом говорили в толпе, и ненависть к преступникам все нарастала.
– Эх, решить бы самосудом! – кричал какой-то старик в картузе, размахивая палкой.
Преступников окружали милиционеры, пять человек. Еще два конных ехали в конвое на иссиня-вороных орловцах с подседельниками – вальтрапами, расшитыми кумачом и камкой.
Арестанты шли с понурыми головами, стараясь не встречаться глазами с людьми. Только один Сучилин поглядывал с наглой самоуверенностью, откинув на затылок кубанку. Сатиновый бешмет был расстегнут на груди до самого пояса, сверкавшего серебряной с чернью насечкой. На ногах были мягкие козловые сапожки без каблуков, подхваченные ременными шнурками у колен.
Сучилин явно разыскивал кого-то глазами, наконец отыскал, кивнул головой. В толпе истошно заголосила его жена, пожилая, степенная женщина.
Дети Сучилина держались около матери, озирались, как зверьки. Глаза у них были заплаканы и натерты кулаками. Странно, но мне их было жаль.
Преступников подвели к милиции и посадили на мажару, на которой обычно возят с поля снопы. Верховые проводили их немного и повернули к конюшням.
Вскоре мажара пропала за тополевыми стволами, и только небольшой столбик пыли еще долго держался на шляхе.
– Не жалей их, – сказал Виктор, – они тебя не пожалеют…
Глава одиннадцатая
Первая ответственность
Проносились годы, как метеоры.
Отец выздоровел. Его враги рубили леса на севере, трудом зарабатывая себе прощение. Старела мама на наших глазах, и нелегко было наблюдать ее увядание, хотя для нас она попрежнему была прекрасна. Тихо, как свеча, истаяла жена Устина Анисимовича, и Люся надолго уехала в Крым, к родным, которые взяли ее на воспитание.
После ее отъезда я долго не находил себе места, тоскливо бродил по знакомым местам, сидел на песчаном пляже, где бродили козы, летали яркие бабочки. Несколько дней я носил повязку на указательном пальце левой руки. Палец был сожжен на пламени свечки: я поклялся Люсе в верности.
Каким-то напоминанием об ушедших вместе с Люсей королевичах были фигуры шахмат. Играть меня научил Устин Анисимович. Я безумно полюбил шахматы и на время забросил турник и параллельные брусья; шахматы и спорт казались мне почему-то несовместимыми.
Доктор исподволь подогревал мою страсть, не подозревая, что приносит мне вред, однобоко развивая мои наклонности. Играли мы обычно в тихом и уютном месте, в станичной избе-читальне, где-нибудь на столике, возле сельхозуголка, где пряно пахли пшеничные стебли, кукуруза, травы.
Устину Анисимовичу приходилось все труднее и труднее одерживать шахматные победы. И вот однажды доктор начал проигрывать мне, своему ученику, первую партию.
Его глаза беспокойно бегали по шахматной доске, останавливались на моем кулаке, где в потной ладони была зажата похищенная в результате продуманного во всех деталях хода черная ребристая королева.
Нас плотным кольцом окружали мои сверстники, дрожавшие от азарта.
Волнение мешало сосредоточиться Устину Анисимовичу, и, наконец, он признал мою победу. У шахматной доски на миг возникло гробовое молчание. Устин Анисимович вынул платок, протер очки, глаза улыбались.
– Королеву-то снял, молодой человек, за «фука», – сказал он.
«Фуком» обычно называлась провороненная пешка в «плебейской игре» – шашках. Я предложил вторую партию – реванш. Устин Анисимович согласился. Игра продолжалась полтора часа. Доктор еще больше волновался, делал поспешные, непродуманные ходы. Он проигрывал снова. Не дожидаясь, пока я загоню его короля в мертвый угол, он положил его боком, хрустнул пальцами.
Он смотрел на меня удивленно и одобрительно.
– Ба, ба, Сергей Иванович, да ты уж вырос, братец. Теперь тебя не возьмешь за ушко, не вытянешь на солнышко…
Устин Анисимович ушел, повесив палку на руку, прикоснувшись на прощание только двумя пальцами к своей старомодной шляпе.
Накануне очень важного дня моей жизни – вступления в комсомол – я получил письмо из Феодосии от Люси. Письмо было написано в шутливом тоне, радовало и волновало меня.
Жизнь в портовом городе не прельщала девочку. Она вспоминала нашу Псекупскую, наши шалости и детские радости. Не забыла и о клятве на огне стеариновой свечки.
В конце письма она написала: «Ц-ю своего королевича».
Сотни раз я прочитал это письмо, спрятал в карман и задумался. Она была гораздо моложе меня. Я дружил уже с шестнадцатилетними девушками. В тетрадки я записывал разные изречения.
В кармане куртки я часто находил записки, где клятвы в любви переплетались с просьбами помочь решить задачку по математике или проверить ошибки в сочинении. И все же тайна первой привязанности, первой детской любви была сильней. Я готов был пойти куда угодно вслед своей, именно своей Люсе.
Жизнь позволила мне доказать свою любовь к ней. Но это в дальнейшем…
Комсомольское собрание шло к концу.
Илюша встал, прикрутил фитиль, чтобы копоть не лизала своим черным масленистым языком ламповое стекло, обратился к членам бюро:
– А теперь следующий вопрос… Прием в ряды ленинского комсомола Сергея Лагунова…
Мне казалось, я восходил на высокую гору: надо было пересмотреть свой багаж, от чего-то отказаться, что-то добавить. Сердце замирало. Ленин, поднимавший руку с броневика, завещал мне: «Учись!» Я давал себе клятву быть достойным членом комсомола, выполнять все возложенные на меня обязанности.
– Мы, ребята, все знаем права, данные нам государством, – сказал прикрепленный к комсомолу от партийной организации председатель райисполкома, иссеченный белогвардейскими шашками, – а как мы понимаем свои
Его вопрос теперь не захватил меня врасплох.
– Учиться, учиться, дойти до всех наук, если можно, превзойти их и, если нужно будет, отдать свою жизнь и знания своей Родине… отдать ей, – говорил я, будто произнося клятву.