дочка. А туда немцы. О нем ни слуху теперь, ни духу, Сережа. Может, жив, а может… кто его знает. Ведь коммунист. Хотя в Феодосии могли и не знать, что он коммунист. Может, как-нибудь перебьется до наших. Стар только он стал, болезненный. А эта девочка, что тебя встретила, – дочка его Люся.
– Люся?! – воскликнул я.
Люся громко расхохоталась.
В это время вошла мама с блюдом, вывершенным пирожками, как хороший стожок.
– Как же ты не узнал Люсю? – с улыбкой сказала сна.
– Как же ее узнать, мама? Ведь Люся была вот такая…
– Верба идет, верба растет, – мать поставила пирожки на стол. – А помнишь, как вы в детстве царапали друг другу щеки?
– Как же ты выросла, Люся! – сказал я, близко подойдя к ней; я слышал ее дыхание, видел легкий пушок на мочке зардевшегося уха.
Мы сидели за столом рядом. Иногда наши локти соприкасались. В беседе Люся обнаружила острый ум, уменье быстро схватывать и связывать невидимым узелком тонкие нити беспорядочно высказанных мыслей. Она казалась слишком рассудительной, взрослой для своих шестнадцати лет. Но вдруг она заливалась громким смехом, для которого не было причины. И вдруг эти шестнадцать лет брали верх, и тогда куда девалась и рассудительность ее и выдержка: Люся становилась тем, чем она была, то-есть девочкой- подростком, непосредственной и милой своим чисто ребяческим, угловатым озорством.
И вот, наконец, наш гонец, соседский мальчишка, привел Анюту. Она вбежала во двор с лучистыми, широко раскрытыми глазами, с протянутыми вперед руками. В светлокаштановых ее волосах, оплетенных косичкой по лбу, торчали полевые цветочки.
Анюта плавала в реке, когда раздался истошный крик нашего посланца. Она накинула кофточку, на ходу застегнула корсажик юбки и полетела сломя голову к дому.
Все это она взахлеб рассказала, и все время глаза ее смеялись, а по щекам текли слезы.
– Ты не смотри, Сережка, так на меня, на дуру, – бормотала она, плача и смеясь. – Наслушаешься, начитаешься… во сне даже такого насмотришься, как в кино… Ну что же, что же ты молчишь? – затеребила она меня. – Ну-ка, дай я тебя осмотрю. О, какой ты новый… замечательный, Сережка.
– Покажи язык, Анюта.
– Нема, нема детства, Сережка. Как гляну иногда на наши карточки, что мы снимались, помнишь? Какие мы были все смешные! Да я сейчас принесу. – Она побежала в дом и вернулась с альбомом. Быстро перебросав листы альбома, остановилась на снимке нашей компании перед путешествием к Черному морю.
– Какие смешные! Мальчишки. Не узнать. Тогда у меня была голубенькая майка, – сказала Анюта.
– А это кто? – спросила Люся. – Илюша?
– Конечно, Илюша, – грустно сказала мать. – Помнишь, отец, мы купили ему эти баретки на краснодарском базаре.
Илюша стоял, важно прислонившись к скале, перекинув ногу за ногу, видимо, стараясь показать новые ботинки. В руке он держал папироску, это в те времена было для нас верхом шика. Мои сверстники в то время курили в тайниках и при встрече со взрослыми зажимали окурки в рукаве.
Возле меня сидел Витя Нехода в беленькой майке, обнажавшей его угловатые руки, в сандалиях на босу ногу и в узеньких штанах. За ним стоял Фесенко, подняв правую руку, а левую положив на бедро. Возле девчат стоял Яша Волынский, вытянув шею и вытаращив глаза. Брат Николай получился плохо, махнул головой и так дернул рукой, что она стала похожа на веер. Все мы казались какими-то маленькими, худенькими, с выдающимися ключицами, с большими локтями и слишком длинными шеями.
– И все они воюют, – сказала мать. – Давно ли…
– Да… А где Яша Волынский? – спросил я. – Так и не взяли его в армию?
– Не взяли, сколько ни просился, – ответила Анюта, – да и куда ему в армию.
– И куда же его занесло?
– Уехал вместе с Устином Анисимовичем в Крым, – сказал отец. – У Якова там дядя, директор средней школы. Решил уехать к нему.
– Зачем же?
– Ближе к фронту, – сказала Люся.
– Это он тебе сообщил? – спросил я, глядя на Люсю.
– Да. Перед отъездом. Я даже провожала его до автобуса.
– А меня… проводишь, Люся? – шутливо спросил я.
– Конечно.
– А Витя не мог приехать? – спросила Анюта.
– Его не отпустили.
– Жаль, – сказала Люся и что-то тихо шепнула Анюте.
По нашей просьбе отец вынес из дому баян. Мы тихо подпевали его игре. Это была грустная украинская песня, перекочевавшая на Кубань еще с Запорожской Сечи.
Отец снял с плеча расшитый ремень, отложил баян в сторону.
– Твой черед, Анюта! – сказал отец.
Анюта взяла гитару, запела. При повторе припева сестра замолкала, только аккомпанируя. Тогда я не видел ее лица.
Я так и не знаю, до сих пор не знаю, кто написал эту песню, которую слышал потом много раз.
Ее мы называли песней Анюты.
Трогательно и задушевно зарокотала гитара в Анютиных руках при последних словах песни.
И вдруг Анюта громко зарыдала, охватила руками лицо и побежала к дому. За ней бросилась Люся. Хлопнули двери.
– Что такое? – спросил я, хотя догадка уже мелькнула в моем мозгу.
Мама махнула рукой, скорбно улыбнулась:
– Ничего, пройдет, Сереженька.
Отец наклонился к моему уху:
– От Виктора-то ничего ей не привез?
Обрадовавшись отпуску, я не мог дождаться Виктора, который был занят в артиллерийском классе. Я не мог ожидать даже несколько лишних минут. Часы на моей руке безжалостно быстро отсчитывали отпущенное мне время.
Я не подумал о сестре. Я был занят только собой. «Эгоист», – ругал я себя.
– Сейчас куда, Серега, после отпуска? На фронт? – с тревогой спросил отец.
– Останусь работать в училище, папа.
– Преподавателем?
– Нет… просто… может быть, командиром взвода.
– Как же так? – недоверчиво сказал отец. – Молод больно. Со мной не хитри, Серега. Решил соврать, что в училище остаешься, ну и что же. Соврем и матери сообща. Пусть утешается…
Утром меня провожали. Анюта передала Виктору письмо в маленьком конверте.
Я видел слезы на глазах Люси. Тоска сдавила мое сердце, когда моя рука, крепко пожавшая