человека от этого жалкого «рабства в свободе». – «Малым будет число спасшихся, по сравнению с числом погибших». – «Но если бы даже никто не спасся, то люди и тогда не могли бы обвинить Бога в несправедливости». Ибо никто не спасается иначе, как «по
Вот где главное место борьбы человека с диаволом за Бога – точка пересечения всех молнийных светов – «противоположных истин» в Боге; здесь же и вонзающееся в сердце человека жало противоречия:
Как же отвечает на него Августин?
LXXIV
«Если бы меня спросили: „Почему Бог, дав некоторым людям волю к праведной жизни, не дал им нужного для нее постоянства perseverantia?“ – то я ответил бы:
Дальше, кажется, нельзя человеку идти: всею правдой своей и неправдой, разумом всем и безумием – защищает он как бы всем телом своим, покрывает Бога от диавола.
И все же остается голое место в Боге, – незаглушимый в сердце человека вопрос: «Зачем созданы те, о которых Бог знал несомненно, что они согрешат и погибнут? Пусть даже не создавал он греха; но кто же, как не Он, создал этих грешных и осужденных Им заранее людей?» Только один ответ и на это: «Не знаю», nescio.[259]
Бьется муха о стекло, может быть, приоткрытого окна, но, где приоткрыто, не знает.
«Всю правоту Божьих судов мы узнaем только на последнем Страшном Суде; тогда узнaем и то, почему угодно было Богу, чтобы столько праведных судов Его, – можно бы даже сказать,
«
Крайняя точка – догмат о «вечных муках детей».
LXXV
Если все человечество, «тесто погибели», заражено первородным грехом, то и в лице новорожденного младенца мы узнаем «павшего Адама». Вот почему все «умирающие без крещения младенцы, parvuli, не участвуя в Искуплении через Второго Адама, Христа, осуждены на вечные муки в аду».[262]
Сначала предполагал он для них какое-то «среднее место», medietas; но потом решил, что между адом и раем ничего не может быть среднего, а так как некрещеные младенцы исключены из рая, то должны быть в аду. «Муки их, хотя и легчайшие, mitissima, все же велики и вечны». – «Ибо если не исторгнут младенец из ада (крещением), то что же ты дивишься, что он горит в вечном огне с диаволом?»[263]
Надо только «со свежей головой проснуться», опомниться, чтобы вдруг почувствовать, какой тихий, как бы сонный ужас в этом тихом, как бы сонном: «Что же ты дивишься? quod mireris?»
«Да не смеет же никто шептать вам на ухо иного учения, ибо это всегда было в Церкви… это мы и от Отцов приняли; это и останется на веки веков».[264]
Слушая такую проповедь, что должны были чувствовать матери некрещеных и даже крещеных младенцев? Если не сам Августин, то кто-нибудь из слушателей мог вспомнить о младенцах, приносимых некогда в жертву Молоху Ваал-Гамману Карфагенскому: те же вопли детей – в раскаленном чреве Молоха и в вечных муках ада.
LXXVI
Как бы смрадом жженого детского мяса запахло в мире снова, и ужаснулся мир. Восемнадцать Италийских епископов отказались подписаться под церковным осуждением Пелагия, «защитника естества», defensor naturae, заступника некрещеных младенцев от Августина.[265]
Ропщут на него люди, и его же собственное сердце ропщет. «О, верьте мне, братья, когда я думаю не только о вечных, но и о временных муках детей, то
Более, чем вероятно, что до такого бунта не доходил Августин; но так же вероятно, что бывали у него такие минуты, когда, распятый на кресте мысли, он готов был возопить: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?» То же мог бы он сказать и теперь, в конце жизни, что говорил в начале: «О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли, Боже мой! Этого никто не знает, кроме Тебя одного!»[269] Муки ли это рождающего сердца или умирающего – мы не знаем; он, может быть, и сам не знает.
Бедный, бедный! скорбный – Блаженный, грешный – Святой! Люди не знают и никогда не узнают, что значит «венец святости», – каким раскаленным добела, железным обручем сжимает он голову святых.
LXXVII
Спором Августина с Пелагием о существе зла потрясен был весь христианский Запад. Чтo скажет Церковь, – ждали все, но не дождались: Церковь молчала или, хуже того, говорила надвое.
Папа Иннокентий I отлучил Пелагия, а папа Зосима оправдал его, но после Карфагенского собора (418 г.) снова отлучил, признав и «вечные муки некрещеных детей».[270]
«Roma locuta est, causa finita, Римом сказано – дело кончено», – радуется Августин в знаменитом изречении, вошедшем в язык Римской Церкви.[271] Но радость его оказалась преждевременной: дело было не кончено и даже не начато.
«Слишком трудных и глубоких вопросов… лучше не касаться вовсе, дабы не давать повода к новым ересям… Ибо мы полагаем достаточным… установленного Церковью раз навсегда», – скажут Римские Капитулы, писанные, вероятно, будущим папою, св. Львом. К этим «слишком трудным и глубоким вопросам», о которых Церковь решает молчать, относится и догмат Августина-Павла о Предопределении, Praedestinato.[272] Это и значит: ничего не сказано – все умолчано Церковью.
Но ровно через тысячу лет по смерти Августина (530 г.), будет сказано Лютером, учеником Августина, в «Аугсбургском Исповедании» (1530 г.): «Мы не толкуем Павла по-новому (против истинно вселенской, кафолической Церкви), что легко доказать… на основании книги Августина „О букве и духе, De littera et spiritu“.[273]