Пока он пристраивал ее пальто на гвоздь у двери, она машинальным движением смуглых рук поправила волосы.
Он хмуро предложил ей стул. Она села. Предложил чаю. Она отказалась. Не зная, что сказать, как держать себя, он стал искать папиросы. Их нигде не было. Наверное, остались в плаще, там, под потолком на шесте. Самое время сейчас лезть за ними. Зачем она пришла? Раздраженно он спросил:
— Что случилось?
— Ничего еще не случилось, — тихо, не своим голосом проговорила она, глядя на окно невидящими глазами.
«А черт, кажется, она истеричка. Не было беды. А казалась всегда такой спокойной службисткой».
Не давая ему ничего сказать, она вдруг улыбнулась. Она расцвела. Казалось, не от платья, а от ее улыбки распространяется этот неспокойный жаркий свет, и он впервые увидел, что она может быть красивой, если захочет.
— Просто мне не везет. Вот вы спросили меня, хочу ли я работать с вами. Я хочу. Очень хочу работать с вами. А пришлось сказать — нет. А вы ответили: «О причинах не спрашиваю. Они меня не интересуют». Вас ничего не интересует. Ну почему вы равнодушный такой и к себе и к людям? Я знаю, вы считали: перед вами машина. И наверное, вы думали: работает — и хорошо, сломается — отдам в ремонт или спишу, другую дадут. Я чувствовала, что вы думали именно так. И это было очень обидно. Вот работаю с вами второй год, а вы, наверное, как мое отчество, не знаете. Ведь не знаете? Ничего-то вас не интересовало, кроме ежедневной сводки. Вот это платье в прошлом году сшила и не для кого надеть. Подумала — и сегодня надела… Хорошо?
Он выслушал ее быстренький шепот, колючий, как царапанье поземки по стеклу. Спросив, хорошо ли ей платье, она снова покоряюще улыбнулась.
— Простите, я папиросы достану, — растерянно и сумрачно сказал Виталий Осипович и, взяв стул, пошел к плите. Шарил в карманах плаща и слушал ее торопливые слова:
— И я такая же стала. Равнодушная. У нас в конторе штабной порядок завела. Думала, если вы держитесь по-военному, значит, так надо. Время, я понимаю, сейчас напряженное. Меня, как отвернусь, конторские зовут «наша Акулька». А я словно и не слышу. Так, значит, надо. А вас тоже зовут со страхом: «громобой». Надо так?
Закурив, Виталий Осипович снова сел против нее.
— Нет, так не надо, — ответил он. — Истерики тоже не надо.
— Этого от меня не дождетесь. Я сказала, что думаю. Вы старше меня. Умнее. Научите.
— Вы у кого живете?
— Вдова там в деревне одна. Злая как ведьма. Никто не хочет у нее жить. Ну да я ее прижала. Она меня боится. Дура. Думает, что я вам пожалуюсь.
— Это, значит, она меня боится?
— Они там все вас боятся. У них секта, собираются в одной избе и молятся. Сначала и меня уговаривали. Я даже пошла один раз. От скуки. Сидят мужики и бабы, на лицах у них пот. Поют злыми голосами. Ну зачем я к ним пойду? Они меня все спрашивают про вас. Я говорю, что и сама вас боюсь. Ну больше-то ничего им узнать не удалось. Не беспокойтесь. Я знаю, что надо говорить, а что не надо.
— Какого зверя нарисовали, а? И значит, все так относятся к вам, как я? — спросил Виталий Осипович.
— Почему? Есть хорошие люди. Много. — И, досадуя на его непонятливость, вызывающе крикнула: — А мне одного надо, одного. Можете вы хоть это понять?
— Могу, — усмехнулся Виталий Осипович, глядя на фотографию Жени, — это я понимаю.
Протянув руку через стол, Лина придвинула фотографию. Губы ее дрогнули, и глаза вдруг сузились.
— Это она?
— Она, — ликующим голосом ответил Виталий Осипович. И торопливо, убеждая себя, что говорит правду и потому, что в эту минуту ему очень хотелось, чтобы Женя была здесь, он солгал: — Скоро приедет. Я написал ей, что не могу без нее.
Он рассказал о том, как познакомился с Женей, в диспетчерской, на лежневой дороге, о ее страстной, не знающей препятствий любви к нему и о том, как она спасла его, бросившись под падающую сосну.
— Рассказывайте, рассказывайте, — шепотом просила Лина каждый раз, когда Виталий Осипович умолкал.
Она просила с такой настойчивостью, что пришлось рассказать про Катю — свою первую любовь. Рассказывал усмехаясь, как будто речь шла о чем-то значительном, но так основательно смытом временем, что остались еле заметные контуры.
— Вот теперь уже вся история, — закончил Виталий Осипович.
Лина, вздохнув, спросила:
— А Женя?
— Мне надо было сначала все прежнее очень хорошо забыть. По правде говоря, перестал я доверять нежному чувству. Ну, теперь не то. Вот прошло время, и я даже спокойно рассказываю обо всем. Женя — это настоящее.
— А почему же?.. — Лина замялась. — Почему она не с вами?
— Это, пожалуй, невозможно объяснить.
Лина с досадой шлепнула ладонью о стол.
— Да не бывает так! Сделать, значит, возможно, а объяснить, почему сделал, — невозможно?
— Ах, Лина, Лина, — вздохнул Виталий Осипович. — Все-то вам надо знать. Ну, хорошо. Оставил бы я Женю здесь. Кто она будет? Домохозяйка? Не хочу я этого. Конечно, и я и она были бы очень счастливы вдвоем. А надолго ли? Ведь самая пылкая любовь вянет от безделья. А еще хуже, если она подумает когда-нибудь, что любимый муж виноват во всем. Настроению поддаваться нельзя, запомните это, Лина. Вот почему Женя не со мной.
Медленно поставив фотографию, Лина посмотрела на Виталия Осиповича тем же теплым взглядом, каким смотрела на Женю.
— Да вы, оказывается, хороший, — каким-то очень мягким голосом протянула она, доверчиво глядя на него.
Виталий Осипович вдруг вздохнул и рассмеялся:
— Эх вы, девчушка.
— Вот вам и девчушка. Думала, приду и останусь с вами. А если выгоните, тогда уж… — Она махнула рукой.
— Ну и дура.
— Это уж наверное. А знаете, я хочу чаю. Давайте чай пить, и вы мне, может быть, скажете, что мне делать.
Он выдвинул ящик из стола и достал оттуда кулек с сахаром и начатую пачку печенья. Там лежали еще куски засохшего хлеба и покоробившиеся, похожие на свежую щепу, ломтики сыра. Даже бисерная россыпь влаги лежала на них, как свежая смола. Лина засмеялась и одобрительно, но так, что это больше походило на осуждение, сказала:
— Порядочек!..
Он смутился и проворчал:
— Черт знает, что такое…
Стакан оказался один. Он налил крепкого, перепревшего на горячей плите чаю и, обжигаясь, потому что блюдечка в доме вообще не было, поставил стакан перед гостьей.
Лина, вытягивая губы трубочкой и смешно причмокивая, пила чай. Между глотками она выговаривала:
— Эх, вы! Знала бы, свою кружку принесла. Фронтовая еще. Подарок.
Потом ей это надоело, она оставила стакан и тоном старшей стала его поучать:
— Вы этой уборщице сказали бы: если взялась, надо убирать везде. Я, думаете, так, как вы, ничего