живой и невредимый, видит лица и слышит дыхание этих людей. И тогда он обращается к небесам и кричит вверх, проклиная богов, отнимающих у него победу, уже не понимая, где сон, а где реальность. Но внезапно все исчезает, и тяжелая удушливая тьма наваливается на него, словно пронзенное тело, наконец, отказалось служить и рухнуло вниз с высоких крепостных стен.
Цезарь уже бил ногами по ложу, извиваясь и корчась в страшных судорогах, не сознавая, что происходит с его дергающимся в страшных конвульсиях телом.
Сервилия, испуганно поднявшись, закричала:
— Рубрия, Рубрия! — Это была вольноотпущенница Сервилии и поверенная в ее сердечных делах.
А Юлий уже не владел собой. Изо рта показалась пена, стиснутые зубы, казалось, начинали дробиться, на лбу выступил пот, и он начал задыхаться.
В конклав вбежала Рубрия. Молния еще раз ударила рядом, осветив все происходящее. Не обращая внимания на обнаженную хозяйку, вольноотпущенница бросилась к Цезарю. Достав плоский нож, она начала раздвигать зубы римлянина, пытаясь поставить тупое лезвие между ними. Этому приему ее научил Зимри, знавший, что хозяин часто проводит ночи у Сервилии.
— Держи ноги! — закричала Рубрия, садясь Цезарю на грудь. — Ноги…
Сервилия бросилась удерживать неистово вырывающееся тело Юлия.
После нескольких попыток Рубрии удалось, наконец, открыть рот Цезаря и вставить туда лезвие. Пена пошла еще обильнее, пачкая одежду женщины, но Рубрия не обращала внимания на это, крепко держа нож. Постепенно конвульсии прекратились, и через несколько мгновений Цезарь утих. Казалось, он спал. Женщины недоверчиво прислушивались к его ровному дыханию. Внезапно он открыл глаза. Это было так неожиданно, что Рубрия вскрикнула.
Цезарь молча поднял руку и вытащил лезвие изо рта. Пошевелил языком. Затем знаками предложил женщинам отпустить его. Рубрия осторожно слезла с ложа, а Сервилия, только сейчас вспомнив, что она обнажена, внезапно покраснела, прикрываясь шерстяным покрывалом. Она подала знак рукой, и ее вольноотпущенница быстро вышла, кинув удивленный взгляд на Цезаря. Он тяжело перевел дыхание.
— Вот этого я и боюсь, — глухо сказал он, — вот такого обморока. Однажды я упаду так перед толпой, и она растерзает меня.
Сервилия испуганно молчала, и он внезапно насмешливо сказал:
— И ты еще говоришь, что я подобен богам, тогда как я не подобен даже здоровому римлянину.
— Но великий Александр… — попыталась возразить она.
— Я знаю, — слабо отмахнулся Цезарь, — но он был царь, а я римский гражданин, равный из равных, и римляне не простят мне никакой слабости. Они будут смаковать ее, радостно сознавая, что самый ничтожнейший раб более здоров и счастлив, чем я.
Юлий был прав, и Сервилия, хорошо знавшая нравы римского общества, понимала это. Попытки человеческих устремлений в желаниях бренного тела всегда бывают ничтожны и жалки в своих проявлениях. Только высокие души способны подняться над телесным бытием человеческого тела, устремляя свои мысли в будущее. Но и сами гении так же смертны и бренны, как и все остальные. И чем больше гений, тем нетерпимее относятся люди к любым проявлениям его человеческих слабостей. Завидуя и не прощая ему его гениальность и отличие от других, ничтожные люди, составляющие в массе своей толпу, еще более не прощают гению обычных проявлений человеческих слабостей. И горе тому, кто, возвысившись над толпой, обнаружит перед ней простые человеческие слабости, столь свойственные каждому индивидууму этой толпы. Его сомнут и раздавят, безжалостно и жестоко, как поступают хищные звери, убивая чужака, случайно попавшего к ним в стаю. Не потому ли имена выдающихся людей часто окружены липкой паутиной клеветы, сплетен, пересудов, словно ничтожества радуются, что гениальный человек подвержен их слабостям и сомнениям?
— Я все-таки очень слаб, — тихо признался Цезарь.
— Это знамение богов, они отмечают своих избранников, — горячо возразила Сервилия, знавшая, что стоит такое признание для него.
Юлий, посмотрев на нее, улыбнулся.
— Ты веришь в знамение богов?
— А ты, верховный жрец, в них не веришь? — спросила удивленная женщина, усаживаясь на ложе рядом с Цезарем.
— Верю, — засмеялся Цезарь, — конечно, верю, ведь жрецы предсказывали мне, что имена Цезаря и Брута будут рядом, а они уже стоят рядом благодаря твоей любви. Моя дочь уверяет меня, что римляне всерьез полагают, что Марк — мой сын.
Женщина густо покраснела, наклоняясь к нему, и страстным голосом произнесла:
— Марк мог бы гордиться таким отцом. Можешь считать его своим сыном, Юлий, ибо мать Брута любит тебя больше, чем твоя супруга.
И долго еще в конклаве горел светильник, и Цезарь говорил с женщиной, понимающей его, любящей его и верящей в него. Воистину любой мужчина может мечтать о таком, столь недоступном для многих, огромном человеческом счастье.
А на другом конце города, недалеко от Большого рынка, на Целии, в маленькой грязной таверне, принадлежавшей вольноотпущеннику Корнелия Суллы — греку Эвхаристу, веселились уже подошедшие сюда Катилина и Лентул, а также большое число их сторонников и друзей.
Таверна была расположена на стыке двух улиц и находилась на земле, принадлежащей Марку Лицинию Крассу. Известный своей алчностью и богатством патриций еще двадцать лет назад, в период мрачных проскрипций Суллы, скупил огромное количество домов и земли в городе за бесценок. Теперь Красс фактически владел почти половиной всех домов «Вечного города». Эвхарист, пользующийся расположением самого Красса, иногда оказывал своему патрону кое-какие мелкие услуги, и за это хозяин не требовал с него слишком большой платы за пользование землей и домом. Сам Эвхарист, отпущенный на волю более двадцати лет назад, весьма преуспел, пользуясь покровительством бога Плутоса.[69]
Само строение, возведенное более ста лет назад, давно требовало ремонта. Но Красс, экономя и на этом, считал, что Эвхарист сам должен затратить средства на ремонт своего помещения. Покосившаяся входная дверь вела в большое помещение, где стояло несколько десятков столов и длинных скамей. Стены были расписаны в честь всевозможных греческих и римских богов, а в правом дальнем углу какой-то сирийский художник изобразил даже луканских быков.[70] Сам очаг и жаровня находились во втором помещении, в которое вела узкая дверь, находившаяся слева от входа в таверну. Хозяин и трое его подручных проводили здесь почти все свое время, стараясь угодить многочисленным гостям, среди которых было немало пришельцев с деревянными мечами.[71]
В комнате стояли большие амфоры[72] с различными винами — рейтским, фалернским, велитернским и даже одна амфора цекубского, предназначенного для самых почетных гостей Эвхариста.
Еще одно помещение находилось справа от большой комнаты, и туда вела совсем незаметная маленькая дверь, о существовании которой не подозревали даже многие завсегдатаи таверны. В этой комнате жил сам хозяин. Из нее можно было выйти на улицу с противоположной стороны, и поэтому ею часто пользовались те, кто хотел избежать ненужной встречи с преторианской стражей.
Сегодня вечером за столами расположилось десятка три весело кутящих римлян. Напрасно было бы искать среди собравшихся добродетельных мужей и доблестных защитников Рима. Здесь в большинстве своем сидели те, кто несколькими днями раньше трусливо и подло резал женщину при тусклом свете ночного светильника. Те, кто любил проводить жизнь в душных помещениях таверн и кабаков, не пытаясь защитить с мечом в руках те блага, которые они имели. Те, кто давно предал забвению основные нормы морали и этики, нормы поведения в обществе. Среди собравшихся было и несколько женщин, таких же распущенных и развратных, как и все остальные.
Вино, которое пилось неразбавленным, быстро превращало людей в опустившихся скотов.
Катилина пил, почти не пьянея, и его мрачный взгляд вспыхивал, когда он слышал очередную реплику одного из своих друзей. Лентул, пришедший с ним, уже успел рассказать о сегодняшнем