type='note'>[12] Нет, все не то. Кто поймет эту книгу, тому будет понятна и несравнимость, несоизмеримость ее, небывалость, единственность.

У нас вообще нет меры для Толстого. Мы еще не знаем, что он такое. Стоя у подошвы горы, нельзя видеть ее вершину; по истокам реки нельзя судить об ее разливе. Толстой растет на наших глазах, и во что он вырастет, мы еще не ведаем.

Трудно понять «Дневник», потому что он слишком прост. Нам кажется, что мудрое темно и сложно, а оно просто и ясно. «Все то, что глубоко, то ясно. Как вода, которая бывает мутна на поверхности, а чем глубже, тем прозрачнее», — говорит Толстой. Прозрачное — невидимое. В «Дневнике» эта невидимость.

Скучная книга, скажет читатель со спокойной совестью.

Но у кого «горят змеи сердечной угрызенья», тот пусть лучше не заглядывает в эту книгу: там соль на раны.

Да это вовсе и не книга, не разговор с читателем, а разговор с самим собой и с Богом — чуть слышный шепот. Но он сильнее громов: умолкнут громы, а то, о чем этот шепот, не умолкнет во веки веков.

Это или совсем не действует, или так, как ни одна из книг. Этого нельзя читать безнаказанно: прочел — позабыл. Может быть, и забудется, но в самую страшную минуту жизни, в минуту смерти, вспомнится.

Не книга, а смертный приговор читателю. Тот «свиток», —

Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток, —

который будет читать каждый из нас «в день гнева, в день оный, когда и праведник едва спасется».

II

Вообще Толстой нас против шерсти гладит, а здесь, в «Дневнике», особенно.

Книга о смерти. А мы смерти знать не хотим. Не знают смерти боги и звери. Но ведь мы не боги…

— Когда ты перестанешь мне твердить об этой гадости! — прерывал Соболевский Пушкина, когда тот говорил ему о смерти.

— Прощайте. Увидимся, если не сшалим, — говорила одна старушка XVIII века.

Смерть — «гадость», смерть — «шалость», смерть — «случай». Казалось бы, наоборот: все случайно, кроме смерти.

Тут между Толстым и нами противоречие безысходное: или мы в здравом уме, а он сумасшедший, или мы сумасшедшие, а он в здравом уме.

«Е. б. ж.» — «если буду жив» — так заканчивает он запись прошедшего дня, выставляя вперед число следующего, и это лучше всего выражает то состояние душевно-телесное (да, не только душевное, но и телесное — в этом главное), в котором писался «Дневник». «Если буду жив» означает условность, сомнительность, призрачность жизни и безусловность, несомненность, действительность не смерти, а того, что нам, живым, кажется смертью.

Наполеон думал, что люди умирают только тогда, когда сами этого хотят, конечно, бессознательно. У Толстого эта бессознательная воля к смерти становится сознательной.

Нам кажется, что смерть есть то, что с нами делается; Толстой знает, что смерть есть то, что мы сами с собою делаем. «Умирать постоянно готовишься, и это — дело… Учишься получше умирать». Смерть — наука, смерть — искусство. Человек — художник, творец не только своей жизни, но и своей смерти.

«…Лежал, засыпая; вдруг точно что-то оборвалось в сердце. Подумал: так приходит смерть от разрыва сердца, и остался спокоен — ни огорчения, ни радости, но блаженно спокоен; здесь ли, там ли — я знаю, что мне хорошо, то, что должно, как ребенок на руках матери, подкинувшей его, не перестает радостно улыбаться, зная, что он в ее любящих руках».

«…Вчера, потушив свечу, стал щупать спички и не нашел, и нашла жуткость. „А умирать собираешься? Что ж, умирать тоже будешь со спичками?“ — сказал я себе, и тотчас же увидал настоящую свою жизнь в темноте и успокоился… То, что было страхом, стало успокоением».

«Страшный чирей на щеке. Я думал, что рак, и рад, что не очень неприятно было думать это: получаю новое назначение — то, которое во всяком случае не минует меня».

Чирей, страх темноты, боль в сердце — это все в теле. Сначала в теле, а потом в душе. От телесного к душевному — таков путь Толстого и здесь, в религии, как там, в искусстве. Нам казалось, что Толстой, религиозный мыслитель, изменяет художнику. Ничуть не бывало: он до конца остается тем, чем был всегда, — великим реалистом, тайновидцем плоти или, вернее, того, что соединяет дух с плотью, той промежуточной области между телом и душою, которую апостол Павел называет «телом душевным». Никакой идеальности, отвлеченности; все реально, телесно, чувственно, опытно.

«Недавно я испытывал чувство — не то что рассуждение, а чувство, — что все материальное и я сам с своим телом есть только мое представление, есть произведение моего духа и что есть только мой дух».

Не рассуждение, а чувство, не мысль, а опыт, не идеализм, а реализм — в этом главное.

«Я вижу в зеркале человека, слышу его голос и вполне уверен, что это настоящий человек; но подхожу, хочу взять его за руку, и ощупываю стекло зеркала, и вижу свой обман. То же должно происходить с умирающим человеком: нарождается новое чувство, которое открывает ему обман признания собой своего тела и всего того, что через посредство чувств этого тела признавалось существующим».

Кант исследует оптические законы, по которым предметы отражаются в зеркале («трансцедентальная эстетика»); Толстой ощупывает стекло зеркала: в этом отличие философского мышления от религиозного опыта.

Бессмертие — вечная жизнь не только там, за гробом, когда-нибудь, но и здесь, на земле, сейчас, — таков реализм этого опыта. «Чтобы верить в бессмертие, надо жить бессмертною жизнью здесь». Смерть есть «перенесение себя из жизни мирской в жизнь вечную здесь, теперь, которое я испытываю». Не мыслю, а испытываю — в этом опять главное.

Умер — «преставился», как говорят христиане. Жизнь — «представление», смерть — «преставление», переставление, перемена декораций, переход из одной сцены в другую. «В момент перехода видно, что то, что мы считали действительностью, есть только представление, так как мы переходим от одного представления к другому. Во время этого перехода видна или хоть чувствуется самая настоящая реальность».

Если охотничий нюх дяди Ерошки, влюбленность Анны Карениной, материнство Китти — «самая настоящая реальность», то, может быть, и это чувство бессмертия — тоже? Мы верим великому реалисту Толстому в жизни; почему бы не верить ему и в смерти? Не обманул нас там — не обманет и здесь.

Кто обманывает, тот убеждает, доказывает; а он ни в чем не убеждает, ничего не доказывает — только показывает.

Нельзя доказать, но можно «испытать» бессмертие еще здесь, на земле. Такой опыт — «Дневник».

Человек что-то держит в руках; мы не видим, что, — но по тому, как держит, видим, что есть что-то, как бы осязаем, ощупываем. В «Дневнике» — такое осязание бессмертия.

Скрученные пальцы чувствуют два хлебных шарика, а глаз видит, что шарик один; так умирающий чувствует жизнь и смерть, а видит одно — бессмертие.

«Верующий в Меня не увидит смерти вовек» — это в «Дневнике» совершается воочию: умирающий перестает видеть смерть.

Толстовский «опыт бессмертия» есть, в сущности, не что иное, как самый подлинный опыт христианской святости.

Тут, несмотря на все свои отступления от церкви, Толстой церковен и даже православен до мозга костей.

Ведь и опыт христианской святости — опыт не только духовный, но и телесный, не только метафизика,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату