Было три часа пополуночи после того, как ответил «Да». Он, повернувшись на правый бок, как будто уснул так спокойно, что начали снова надеяться. Но врачи говорили, что нет надежды, и часто подносили ко рту его свечу, чтобы знать, дышит ли он.
Вдруг лицо его побледнело, кончик носа заострился, руки и ноги оледенели. Он глубоко и тихо вздохнул, и это был его последний вздох. Пламя свечи, поднесенной ко рту, осталось неподвижным.[538]
«Все мы свидетельствуем, – сказано было в составленной тремя очевидцами, Юстом Ионасом, Иоганном Аурифабером и Михаэлем Целием, точной записи о блаженной кончине Мартина Лютера, – все мы свидетельствуем, по совести, что он почил в мире Господнем, как бы не чувствуя смерти, так что на нем исполнилось слово Евангелия: „Истинно, истинно говорю вам: кто соблюдает слово Мое, тот не увидит смерти вовек“ (Иоанн, 8:51).
Добрые и умные люди из римских католиков, читая эту запись, могли бы задуматься: если бы Лютер был действительно тем, за кого они почитали его – «врагом Божьим», «сыном диавола», – то мог ли бы он так умереть, как умер?
Тело его положили в свинцовый гроб, чтобы везти в Виттенберг
По всем городам и селениям от Эйслебена до Виттенберга бесчисленные толпы народа встречали похоронное шествие Лютера. Плакали колокола в небе и люди на земле: «Умер великий пророк Божий, Мартин Лютер!» Так назовет Лютера в надгробной речи над ним Юстус Ионас.[540]
Кто он такой – «ересиарх», как думали римские католики, или «Апостол», как думали протестанты; великий грешник или великий святой – это решится не на человеческом, а на Божьем суде, по чудному слову Лютера: «Страшен Ты, Господи, для святых Твоих, потому что для Тебя одного святы они или грешны».[541] Но для людей не это главное, а то, что поняли простые люди из народа, может быть, даже те, кого он так кроваво-жестоко обидел в Крестьянском восстании. Плача над гробом его, они простили ему эту обиду и поняли, что самый нужный, близкий и родной для них человек – такой же несчастный и грешный, как все они, но Христа любивший и в Него веровавший так, как никто из них, – Мартин Лютер.
45
Что он сделал, это можно понять, только увидев сквозь внешнее, временное лицо его внутреннее, вечное, потому что у каждого человека – два лица, и чем религиозно-глубже человек, тем внутреннее лицо его противоположнее внешнему.
Алкивиад говорил о Сократе, что он похож на одного из тех груботоченых из дерева или слепленных из глины, безобразных Силенов, которые служат иногда ларцом для изваяний, из слоновой кости и золота, прекрасных Олимпийских богов. Можно бы сказать то же и о Лютере.
«Страшные глаза у него, пронзительные и с таким жутким блеском, unheimlich, что кажется иногда, что это глаза бесноватого», – вспоминает очевидец, после долгой, спокойной и почти дружеской беседы с Лютером.[542] Стоит только вглядеться в резанный на дереве Лукою Кранахом, в 1520 году, портрет Лютера – в это каменно-грубое, тяжелое, костлявое, широкоскулое лицо, с косым разрезом узких, как щелочки, по-волчьи сближенных глаз, – чтобы почувствовать, что в минуты бешенства, когда лицо, наливаясь кровью, густотемно краснело, как раскаленный докрасна чугун, оно могло бы, в самом деле, походить на «лицо бесноватого».[543]
Древнюю и новую, вечную силу беса, владевшую Лютером, мы знаем: «Тевтонская ярость» (Furor teutonicus), и страшное лицо его мы видели. Вся европейская цивилизация едва не сделалась в первой Великой Войне, и если суждено быть Второй, то, вероятно, сделается жертвой этой, свойственной германскому племени, разрушительной силы. Лютер, как все великие люди, народен и всемирен, а в добре и во зле только народен, или, как мы говорим недобрым словом о недобром деле, – «национален». И в этом величайшем зле своем – «Тевтонской ярости» – он чистейший тевтонец-германец.
Темный луч первородного греха, преломясь, как в призме, в каждой человеческой личности, окрашивается в особый цвет. Первородный грех Лютера – недостаточное чувство меры – воля к безмерности, и порождаемый этою волею, владеющий Лютером бес «Тевтонской ярости».
Это зло для него тем опаснее, что он считал его добром. «Лучше всего я говорю и пишу во гневе… Чтобы хорошо писать, молиться, проповедовать, мне надо рассердиться». [544] «Я глубоко необуздан, неистов и очень воинственен; я рожден для того, чтобы бороться с бесчисленным множеством чудовищ и диаволов». «Мне надо выкорчевывать деревья, выворачивать камни… пролагая новые пути в диких чащах лесных».[545] «Я, Мартин Лютер, буду сражаться молитвами, а также, если нужно, кулаками».[546] Правило опасное: от Лютера к Гитлеру – от молитвы к кулаку.
Кажется, в минуты просветления, сам Лютер сознает, что его безмерная безудержность – не добро, а зло, не сила, а немощь. «Сколько раз я себе говорил, что для научения мира мне бы надо быть сдержанней в речах, спокойнее, пристойнее, но, видно, Бог меня для этого не создал». [547] «Я слишком горяч – это я сам знаю. Но зачем же дразнят они (католики) пса на улице? Гнусные богохульства их возмутили бы и каменное сердце».[548] Но эти минуты просветления слишком редки и мимолетны; слишком часто забывает он мудрые слова Писания:
Язык – огонь… он воспаляет круг жизни, будучи сам воспален от геенны. Ибо всякое естество зверей… укрощается… естеством человеческим, а язык укротить никто из людей не может; это – неудержимое зло (Иаков, 3:6–8).
Только что блеснет в нем сознание, как опять потухает и, предаваясь воле к безмерности, он воспламеняет огнем языка весь круг жизни, своей и чужой.
Злейшие враги его не могли бы повредить ему больше, чем он сам себе вредит такими словами, как эти: «Сам Сатана изверг на залитый кровью Рим свою огромную нечистоту – Папу».[549] Или эти: «Надо бы добрым христианам омыть руки в крови папских приспешников… и вытянуть им богохульные языки до самого затылка».[550] Это же не человеческая речь, а звериный вой или крик бесноватого.
Но прежде, чем его за это судить, надо вспомнить, что он только говорит, а враги его говорят и делают; что он и капли крови не пролил, а сколько они пролили – не сосчитать. Надо вспомнить и то, что он искупил свой грех тою двадцатилетнею мукой медленной смерти, о которой он скажет: «Я никому, ни даже злейшим врагам моим, не пожелал бы страдать, как я страдаю».
«О, если бы Лютер умел молчать!» – чуть не плачет Меланхтон; и Кальвин молится: «О, если бы Лютер умел владеть собою! Дай-то ему Бог утишить так неистово в сердце его бушующие бури!»[551]
Но никто не молился тогда и теперь еще не молится самой нужной молитвой, чтобы Римская Церковь увидела, наконец, не это временное, внешнее, а внутреннее, вечное лицо Лютера. Если бы увидела – сколько бед избегло бы христианское человечество и как приблизилось бы к Царству Божьему!
Нет никакого сомнения, что бывали такие минуты, когда Лютер обращался к Римской Церкви именно с этими вечными вопросами. В 1530 году, в «Увещании к людям Церкви на собрании государственных чинов в Аугсбурге», он говорит: «Мы (протестанты) предлагаем вам (католикам) сделать все, что нужно для восстановления мира в Церкви… Мы, благочестивые „еретики“, – ваши лучшие перед людьми и Богом