заступники… Вам не обойтись без наших молитв».[552] И в 1537 году, во время тяжелой болезни, когда думал, что умирает: «О, как обрадуются… все друзья Папы, когда я умру! Но радость их будет обманчива, потому что они потеряют во мне своего усердного молитвенника и ходатая перед людьми и Богом».[553] «Сколько раз заставал я его молящимся за Церковь, с воплем, с плачем, с рыданием!» – вспоминает очевидец, думая, что Лютер молится только за протестантскую Церковь. Может быть, он это и сам думал, но бывали минуты, когда он так же молился и за Римскую Церковь; это видно по таким словам, как эти: «Люди нечестивые видят в Церкви только грехи и немощи; мудрые мира сего соблазняются ею, потому что она раздираема ересями. Чистая Церковь, святая, непорочная – голубица Господня – и грезится им. Такова она и есть в очах Божьих, но в человеческих – подобна Христу, Жениху своему, презренному людьми, поруганному, избитому, оплеванному и распятому».[554] Надо быть слепым или ослепить себя ненавистью, как это делали тогда и теперь все еще делают римские католики, чтобы не увидеть в этих словах Лютера сквозь временное, внешнее лицо его – внутренее, вечное.
«Близкие к нему знают, какой он добрый человек», – вспоминает Меланхтон. «Если с врагами своего учения он иногда груб и даже, как будто, жесток, то не по злобе, а по страстной любви к истине».[555] Это вечное, доброе лицо Лютера мог видеть тот нищий студент, которому отдал он потихоньку от жены последнее, что было в доме, – серебряный кубок, потому что, не желая брать ни платы за свои сочинения от издателей, ни жалования за должность священника, он сам часто нуждался. «Надо бы ему глотку заткнуть сотней червонцев!» – предлагал кто-то из взяточников римской курии. «Нет, не заткнешь, – возразил другой. – Эта немецкая скотина презирает деньги. Сколько ни давай, не возьмет!»[556] В голосе Лютера, когда он говорит «деньги внушают людям презрение к Богу», слышится голос св. Франциска Ассизского.[557]
Второе лицо Лютера могли видеть чумные в опустевшем Виттенберге, откуда разбежались все и где Лютер сделал дом свой больницей чумных, а когда друзья советовали ему бежать, отвечал: «Мир, полагаю, не рушится, если погибнет брат Мартин… Место мое здесь».[558]
Вечное лицо его могли видеть и два злейших врага его: гнусный купец Отпущений, Иоганн Тецель, когда, умирая, всеми отверженный, последнее слово утешения услышал он от Лютера; и первый поджигатель Крестьянского бунта, Карлштадт, когда обнищавшего и всеми гонимого, принял его к себе в дом.[559]
Если бы ученики св. Франциска Ассизского видели, как однажды, на охоте в Вартбурге, Лютер спрятал в широкий рукав плаща своего маленького зайчика, полузатравленного псами, то, может быть, узнали бы в лице брата Мартина то самое, чем светилось лицо Блаженного – неутолимую жалость ко всей живой твари.[560]
Но лучше всего могли видеть это вечное лицо Лютера маленькие дети. Трехмесячного сына, Мартина, он держит на коленях, беседует и играет с ним, как маленький с маленьким. [561] «Я бы хотел, – говорит он, – умереть в этом возрасте; я отдал бы за такую раннюю смерть всю настоящую и будущую славу мира… Дети – точно пьяные: знают, что живут, но всегда спокойны и радостны; все для них – игра и веселье».[562] «Милые дети, я хорошо знаю, что мне надо бы учиться у вас».[563] «Я – дитя, нуждающееся в молоке, а не в твердой пище».[564] «Отче наш для меня все еще, как для грудного младенца молоко матери: я его сосу и не могу насосаться». [565]
Маленькая дочь его, Ленхен, умерла у него в руках. Когда ее клали в гроб, он сказал: «Ты воскреснешь из мертвых, милое дитя мое, и будешь сиять, как звезда, как солнце… Дух мой счастлив, но мучается плоть, потому что не может принять смерти… Я скорблю безмерно, хотя и знаю, что проводил на небо святую».[566]
«к небу», – скажет Гёте, а Лютер мог бы сказать: «К небу влечет нас Вечно-Детское».
Он понял, что значит:
Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное (Матфей, 18:3).
Понял бы он и это «незаписанное» в Евангелии слово Господне, Аграфон:
Это Лютер не только понял, но и сделал. Вот первый ответ на вопрос о деле его: он снова вернул христианство от человеческой сложности к простоте божественной, от Суммы Теологии к Евангелию, как бы влил юную кровь в тело стареющего христианства, и все оно вдруг помолодело, а с ним и весь христианский мир. Кажется, что папе Льву X тысяча лет, а Лютеру десять или даже шесть.
Зная, что самое простое детское – самое глубокое в мире, он вплетает в грубую серую ткань повседневной жизни золотую нить простейших и глубочайших знамений, символов, тех самых, что называются в Евангелии «притчами».
«О, если бы я умел молиться с такою же надеждой, с какой этот пес глядит на меня!» – говорит он, сидя за столом и держа кусок мяса в руке над головою домашнего пса.[568]
Детски-просто говорит о таинственной загадке мира и Бога – происхождении зла: «первородный грех помутил наш разум и исказил наши чувства; после грехопадения Адама люди смотрят на мир, как сквозь темные очки».[569]
«Ах, какой только грязи и какого смрада не терпит от людей Господь, когда ропщут они на Него и богохульствуют!» – воскликнул он однажды, запачканный грудным младенцем, сыном своим, которого держал на коленях.[570]
Лучше, может быть, иногда по таким мелочам, чем по большим событиям в жизни, видно, чем каждую минуту живет человек и дышит.
Мудрым, как с опытом старика, детям понятны такие притчи, как эта: «Люди грядущих веков, храните бедную свечу Господню, потому что диавол не стоит и не дремлет. Я вижу издали, как, надувая щеки докрасна, он дует в нее и бесится. Будем же хранить от него чуть теплящийся в мире огонь Господень!»[571]
46
Главное, чем светится внутреннее, может быть, более, чем только человечески, – ангельски- прекрасное лицо Лютера, – смирение.
«Если вы хотите быть друзьями моими, умоляю вас, не возвеличивайте меня… и не хвалите ни в моем, ни в чужом присутствии».[572] «Я, Мартин Лютер, ничего не сделал; сделало все только мною проповеданное Слово Божие».[573] «Что такое Лютер? Все мое учение – не мое, а Христово… Мне ли, праху и тлену, давать имя свое (Лютеране) – детям Божьим?»[574] Это говорит он друзьям, а врагам, святейшим отцам- инквизиторам, скажет: «Жгите книги мои на здоровье… Сам я мало забочусь о них и вовсе не радуюсь тому, что их много читают. Я хотел бы, чтобы они совсем исчезли, потому что они смутно и плохо написаны, хотя я и желал бы, чтобы сказанное в них узнали все».[575] Это – в самом начале проповеди, а в самом конце: «Я хотел бы, чтобы книги мои были навсегда забыты и заменились лучшими».[576] Кажется, так о себе не говорил никто из великих писателей.
«Людям я кажусь ученым богословом, но сам я чувствую, что не умею прочесть и Отче наш как следует».[577] «Горе мне! Я не могу верить так твердо, как проповедую… и как обо мне думают люди. Я отдал бы все в мире за то, чтобы самому понять то, чему я учу других… Я мучаюсь оттого, что так мало верю… Но ведь вот, все-таки верю и слышу: „Довольно тебе благодати Моей; сила Моя совершается в немощи“.[578] «Вместо веры, в душе моей – одна пустота», – признается он в самую решительную минуту жизни, почти накануне Вормса.[579] Вот главная сила Лютера – искренность, правдивость бесконечная перед собой, перед людьми и Богом. «Знаешь ли то, что значит: Бог всемогущий?» –