настоящий, а только прошлый и будущий, Рим. Стоит мне только поднять глаза к окну, чтобы увидеть реющих в небе стальных птиц войны, чье заунывное курлыканье наполняет небо земною печалью и, может быть, пророчит Вторую Великую войну – гибель человечества; а внизу, под окном – сбегающие по горным склонам дикие заросли дубов и каштанов, где было логово древней Волчицы, вскормившей тех двух Близнецов, двух первых детей-подкидышей; за этими зарослями, в кратере потухшего вулкана, Альбанское озеро, чьи неподвижные воды кажутся и в самый яркий полдень ночными, Стигийскими, как воды подземных озер, и на том берегу этих вод – желтовато-белый, точно из слоновой кости выточенный куб или игральная кость – летний дворец Папы, прямо окнами в окна, против дома, где я живу, так что можно сказать, что я пишу
Кажется, папа Пий XI, живущий в Белом Доме, за дебрями Волчицы на том берегу Стигийских вод, – просвещенный, гуманный и добрый человек. Нет никакого сомнения, что «соединение Церквей», или то, что он так называет, – одна из его заветнейших дум. Но если бы он знал, что я об этом думаю, и что, может быть, думают многие – или немногие, подобные мне, – то, вероятно, обратил бы не больше внимания на эту мысль, чем на жужжание мустики, или даже меньше, потому что от той надо отмахнуться, чтобы не ужалила, а у этих и жала нет – только жужжат. А все-таки я знаю или предчувствую то, чего еще не знает Папа, – что, может быть, для тех, коими сегодня решаются или завтра будут решаться судьбы мира, не только Папа, но и все христианство – лишь та осенняя муха, которая злее жалит пред концом.
Церковь, конечно, где-нибудь да есть, но, может быть, она состоит сейчас только из рассеянных по всему свету мирян.[69]
Более нужного и утешительного для всех ищущих Церкви, чем эти слова Виклеффа, ничего и Лютер не скажет. Но что они для Папы? Злейшая ересь? Нет, только жалкий бред сумасшедшего.
Неразличение Духов и недостаток надежды – две великих немощи Лютера. Но, кроме этих двух, есть у него и третья, не меньшая –
Мера искушения всегда соответствует мере того, кто искушается. Молнии падают чаще всего и с наибольшею силою на вершины высочайших гор. Судя по этому признаку, Римская Церковь – одна из величайших вершин человечества. Мудрости и святости достаточно у нее, вопреки всем ее грехам и безумиям, чтобы только усмехнуться на детский ужас Лютера: «Папа – Антихрист».
В каждой точке мира начинается один из двух возможных путей к высшему добру или крайнему злу, ко Христу или к Антихристу. Эти два пути начинаются и в Римской Церкви; но здесь оба они короче и прямее, чем где-либо, потому что сама Церковь есть высшая, ближайшая ко Христу или к Антихристу, точка мира. Если в Боге, в вечности, господствует закон: «Противоположное – согласное», to antixoun sympheron (Гераклит), то в человеке, во времени – тем более. Только от встречи двух противоположных сил рождается «молния – Кормчий всего» (Гераклит). В Церкви, на этой вершине вершин, происходят эти молнийные встречи так, как нигде в мире. Молний бояться – в горы не ходить, бояться искушений – в Церкви не быть.
«Отойди от Меня, сатана» (Матфей, 16:23), – сказано Петру тотчас же после того, как сказано и это: «Ты – Петр, Камень, и на сем камне я создам Церковь Мою». И то не отменяется, а подтверждается этим. Как это ни страшно и ни темно для человеческого разума, надо было Петру в одну из тех двух минут быть «сатаною», чтобы в другую – сделаться Камнем в основании Церкви. Но между тою минутой, когда Петр «сатана», и тою, когда он будет снова «Камнем Церкви», должно было произойти нечто подобное тому, что произошло во дворе Каиафы:
И вышед вон, плакал горько (Матфей, 26:75).
Кажется, вечная судьба Римской Церкви предсказана трижды в трех отречениях – падениях Петра. Первое – в Кесарии Филипповой:
Будь милостив к Себе, Господи! да не будет этого с Тобою! (Матфей, 16:22).
«Этого» – Голгофы. Второе отречение – во дворе Каиафы:
Начал клясться и божиться: не знаю Человека Сего (Марк, 14:71).
Третье – в Риме, когда, во дни Неронова гонения на христиан, говорили братья Петру: «Чтобы Господу и впредь послужить, беги!» И он бежал. Когда же выходил из городских ворот, то увидел идущего к нему навстречу Господа и сказал: «Господи! Куда идешь? (Domine, quo vadis?)» И сказал Господь: «В Рим иду, чтобы снова распяться (Vado Roman iterum crucifigi)».[70]
Кажется, и в предсмертную ночь, на Тайной Вечере, предсказана самим Иисусом та же вечная судьба Римской Церкви:
Симон! Симон! Вот сатана просил <у Бога>, чтобы сеять вас, как пшеницу <сквозь сито>. Но Я молился о тебе, чтобы не оскудела вера твоя; и ты некогда, обратившись,[71] утверди братьев твоих (Лука, 22:31–32).
Трижды отрекается Петр и трижды слышит в последнем, на земле сказанном, слове Господнем:
Паси овец Моих (Pasce oves meas).
И тотчас же после того предсказано еще неведомое миру, последнее и, может быть, величайшее отречение – падение – Петра.
Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел; а когда состаришься, то прострешь руки и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь (Иоанн, 21:18).
Кто этот «другой»? Палач? Нет, потому что идти на смерть за Христа не может значить для Петра «идти туда, куда он не хочет»: только для того он и вернулся в Рим, чтобы умереть за Христа. Нет, палачу не надо вести его насильно: он сам идет вольно, на вольную смерть.
Кажется, ключ к этой загадке, не только не разгаданной, но и не услышанной никем за две тысячи лет христианства, – в слове
Я пришел во имя Отца Моего, и вы не принимаете Меня, а если иной[72] придет во имя свое, – его примете (Иоанн, 5:43).
Этот «иной Христос» – Антихрист. Он-то и «препояшет» и «поведет» состарившуюся Римскую Церковь «туда, куда она не хочет». Но и это последнее, величайшее отречение – падение Петра не будет окончательным: отречется и покается, падет и восстанет. Вот что значит «Симон! Симон! Сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу; но я молился о тебе, чтобы не оскудела вера твоя; и ты некогда, обратившись,[73] утверди братьев твоих».
Нет, папа – не «Антихрист», как думает Лютер; но в каждом человеке, и в папе, наместнике Петра, так же, как в самом Петре, может быть высшее добро или крайнее зло – Христос или Антихрист. Уже и это достаточно страшно, чтоб, не преувеличивая это, не делать «незначительным», как делает Лютер, и будут делать многие после него.
Падает Петр и встает; отрекается и плачет. Но если в наши дни папа, наместник Петра, в чем-нибудь ему подобен, то не в этом. Тысячу лет, от Григория VII до Пия XI, зреет страшный плод под страшным солнцем – догмат папской «непогрешимости». В личной жизни как человек папа может грешить и каяться, но как наместник, глава Церкви – не может. Личную жизнь от общей церковной очень легко отличить, как «случайность», «акциденцию» – от «сущности», «субстанции», по Аристотелевой, или, точнее, Аверроэсовой логике-схоластике, на которой зиждется «Сумма теологии»; но по живому религиозному опыту, на котором зиждется Евангелие, – очень трудно, потому что жизнь менее всего логика. Этой-то «логикой» и «препояшет» Римскую Церковь и «поведет ее, куда она не хочет», тот черный херувим, который так зло смеется у Данте над папой Бонифацием VIII в последний час его, когда никакая логика не помогает:
Папа «непогрешим на Святейшем Престоле» (ex cathedra), – такова навеянная Римской Церкви «черным херувимом» логика. Папская «непогрешимость» – недвижность – нераскаянность. Плачущий от раскаяния папа – невиданное зрелище.