веках и народах, так же как и сам Иисус, – не была открыта Петру, потому что он еще не мог ее вместить тогда и, за две тысячи лет христианства, все еще не вместил. Тайна эта, может быть, и есть явление Духа в будущей Вселенской Церкви, возможной не под знаком Двух – Отца и Сына, а только под знаком трех – Отца, Сына и Духа. Так, в порядке вечности и в порядке времени, Церковь эта возможна не под знаком двух – Петра и Павла, а только под знаком трех – Петра, Павла, Иоанна. Это и значит: Иоанн кончит «великую распрю» Петра и Павла в веках и народах; две расколовшиеся половины христианского Запада, две Церкви, католическую и протестантскую, соединит христианский Восток – Православие, но уже не прошлое и не настоящее, а будущее – Церковь Иоанна в Третьем Завете Духа.
«Вечного Евангелия пророком» называют Лютера ученики.[86]
«Я должен следовать примеру Иоахима,[87] который, уча ереси… не был отлучен от Церкви», – скажет сам Лютер.[88]
Один из первых протестантских мучеников, Леонард Кайзер, чьей смерти завидовал Лютер, пел, восходя на костер:
Veni Creator Spiritus! (Дух Святой, прииди!)[89]
А триста лет назад, семидесятилетний старец, аббат Иоахим, кажется, в канун смерти своей и рождения нового, XIII века, проповедывал однажды о Третьем Завете и скором пришествии Духа в родном городке своем, Челико, близ Козенцы, у подножия Студеных Альп Калабрии, в очень старой часовне или церковке полуроманского, полувизантийского зодчества, каких много было тогда в Норманнском королевстве, на юге Италии. От сгустившихся на небе туч под низко нависшими, точно гробовыми, сводами церковки сделалось темно, как ночью.
«В первом Завете Отца – ночь; во втором Завете Сына – утро; в третьем Завете Духа – день», – говорит Иоахим.
И слушая, в ночи дневной, о солнце Вечного Дня, люди хотели поверить, но не могли, как, может быть, мертвые, спящие в гробах, видя во сне, в смерти, солнце жизни вечной, проснуться хотят и не могут.
Вдруг солнце, прорезавшее тучи, залило всю церковку ослепительно хлынувшим из окон дождем лучей. И, остановившись на полуслове, Иоахим взглянул туда, откуда падали лучи, перекрестился и молча сошел с амвона. Так же молча расступилась перед ним толпа и, когда они вышли из церковки, пошла за ним, как будто знала, куда он ведет ее и зачем. Лица у всех были неподвижны, широко открыты глаза, как у лунатиков: тою же таинственной силой неземного притяжения, как тех – луна, так этих влекло к себе солнце.
Молча пройдя через весь городок, где многие присоединялись к безмолвному шествию, так что толпа все росла и росла, вышли в открытое поле, откуда виднелись вдали белевшие на густо-лиловой темноте уходящих туч снеговые вершины Студеных Альп. Молча взошел Иоахим на один из тех могильных курганов, каких было много в Калабрийских полях (в них покоились норманнские викинги, дикие лебеди Севера, Иоахимовы предки), и, обратившись лицом к солнцу, поднял руки к нему, запел старческим, в открытом поле чуть слышным голосом:
Veni Creator Spiritus! (Дух Святой, прииди!)
И, пав на колени, с лицами, тоже обращенными к солнцу и поднятыми к нему руками, вся толпа подхватила таким громовым, землю и небо потрясающим воплем:
Дух Святой, прииди!
что казалось, вместе с нею, молится не только все человечество, но и «вся совокупно стенающая об избавлении тварь».[90]
Только тогда, когда все три разделившихся Церкви – Петра, Павла, Иоанна – Римское Католичество, Протестантство и Православие – скажут вместе:
Дух Святой, прииди!
только тогда будет Единая Вселенская Церковь.
Чтобы лучше понять, что для этого сделал и, может быть, все еще делает Лютер, надо знать, как он жил.
II. Жизнь Лютера
1
«Я – крестьянский сын; мой отец, мой дед, все мои предки были крестьянами», – хвалится Лютер недаром:[91] чувство кровно-живой связи с народом нужно ему для религиозного дела его, не греховного бунта, а святого восстания и восстановления падшего народного духа. Верен будет он этой связи главным и лучшим, что сделает, а когда изменит ей во дни Крестьянского бунта, то и себе, и делу своему уже изменит. Чтобы стать духовным вождем, надо было ему самому претерпеть все, что терпит народ, – нищету, голод, непосильный труд, и горечь бесконечных обид, и угнетение слабых сильными, бедных – богатыми, а может быть, добрых – злыми, верующих – безбожниками. Думает, конечно, о самом себе как о первенце чего-то религиозно-большего и святейшего, чем то, что мы называем «демократией», когда предсказывает: «Много надо будет детям народа страдать, чтобы выйти из ничтожества… Но сам Бог будет ваять из них, как искусный токарь – из грубого дерева, великих людей… И некогда поведут они за собою весь мир – Церковь и государство».[92]
Лютер родился 10 ноября 1483 года, в маленьком городке Эйслебене, в глубине Тюрингских лесов. Ганс Лютер, отец Мартина, был сначала пахарем, а потом рудокопом на Мансфельдских местных рудниках, куда вынужден был переселиться, покинув родной городок из-за крайней бедности, и где приобрел многолетним трудом несколько плавильных печей и, сделавшись первым из четырех городских советников, вышел в люди.[93] Низенького роста, жилистый и коренастый, с живыми и умными черными глазами, он был благороден, честен и прям, но беспощадно суров к себе и к другим, так же каменно тверд, как те первозданные скалы, из которых вырубал он медную руду железным молотком. На руку тяжел со всеми детьми (их было семеро), и, может быть, особенно с маленьким Мартином – любимым первенцем своим, потому что хотел воспитать, как следует, думая, что воспитать – значит наказывать. «Батюшка однажды избил меня так жестоко, что я долго потом его боялся и прятался от него, пока опять к нему не привык. Также и матушка высекла меня однажды розгами до крови за какой-то несчастный орех. Оба желали мне добра, но, не различая духов, не умели наказывать в меру». [94] «Главной причиной того, что я впоследствии бежал в монастырь и постригся, была непомерная строгость моих родителей», – вспомнит Лютер, а все-таки будет им всю жизнь благодарен за «нежнейшую любовь и общение сладчайшее (caritas suavissima et dulcissima conversatio) – все, что я есть».[95] Но лицом и всею повадкою Лютер не в отца, а в мать, Маргариту, – судя по портрету Луки Кранаха, старую крестьянку, всю изможденную и высохшую от тяжелых работ.[96] «Мои родители были сначала так бедны, что матушка носила дрова на плечах».[97] Часто брала она к себе на колени маленького Мартина, нежно гладила по голове тою самою морщинистой рукой, которою секла, и напевала ему на ухо жалобную песенку, тихую, как шелест ночного ветра в лесу, и грустную, как улыбка больного ребенка:
«Сколько раз певал я потом, в жизни моей, эту песенку матушки», – вспомнит Лютер в старости.[98]
Все рудокопы – народ суевернейший,[99] потому что диаволу принадлежат сокровища подземных недр, в том числе и руда. Лютер был сыном рудокопа недаром: с детства тяготел на нем страх Нечистой Силы. Может быть, мать, вместе с жалобной песенкой, навеяла на душу его «древний ужас», terror antiquus, смешивающий Бога с диаволом. После смерти маленького брата, которого соседка-ведьма как будто бы «сглазила»,[100] ужас этот еще усилился. «Бедную матушку и нас, детей, ведьма замучила бесовскими чарами так, что надо было откупаться от нее подарками».[101] Одного священника довела она до того, что он утопился в реке.
К лысому темени Брокена, где справлялись шабаши ведьм, родился и доктор Лютер так же близко, как доктор Фауст. В зеленом, колдовством напоенном воздухе Вальпургиевой ночи оба живут от тех упоительно мерзостных ужасов, которые происходят в этой ночи; может быть, втайне влечется к ним так же, как Фауст. Будучи уже великим вождем Реформы, любит он рассказывать в «застольных беседах», Tischreden, об