гроша в кармане и собираешь вещи. Ты болтаешься по барам, у тебя радужное настроение, ты ловишь кайф, покупаешь всякую дребедень, но вскоре наступает пресыщение. Ты собираешь вещи и хлопаешь дверью. Ты меняешься, но не говоришь об этом. А она - она по вечерам ведет свои записи в надежде что- то понять, она все кружит и кружит на одном месте, она думает, хуже того, она надеется. А тебе приятно, что она надеется, это тебе льстит. Ясное дело, ты хочешь ее бросить, но не насовсем, ведь кто его знает, как оно дальше сложится. Еще бывает, испытываешь уважение к партнеру, но это не мой случай. «Я тебя больше не люблю» - это ты ни написать, ни сказать ей не осмелишься. Никогда. Всей твоей порядочности на такое не хватит. Вместо этого ты оставляешь ее наедине с худшей из надежд, с неугасимой надеждой, в которой она увязает по горло, как в болоте. «Я тебя больше не люблю» - эти слова просто невозможно сказать человеку, который из кожи вон лезет, чтобы его любили. Но сейчас ты не делаешь ничего дурного, ты не выбиваешь ни у кого почву из-под ног. Ты просто ждешь, пока почва сама уйдет у нее из-под ног, пока она сама разрушит свою любовь к тебе, без посторонней помощи. А она прячет свою боль от близких под маской высокомерия и выдирает у себя из раны стрелу, как индеец. Гнусный вестерн - вот что такое любовь, Анри, вестерн, где в конце убивают надежду.
Мартен улегся на диван, его здорово трясет. В конце концов он засыпает. А я долго сижу без сна, сначала один, потом с Гортензией. Когда она узнала про отца, она захотела остаться с нами, помочь чем- нибудь, готовить еду, сбежать от своих, хотя бы на один вечер. Проснулся Мартен и недвусмысленно среагировал, увидев над собой лицо Гортензии, внимательное лицо ребенка, не устоявшего перед сволочью, перед запретным плодом. Я смотрел, как разговаривают эти две противоположности: ангел и подонок. Ангелу интересен подонок, а подонок знает, что в конце концов ангел победит. Так мы и сидим в гостиной до вечера. Пьем и курим. Потом я пошел за телефоном. Сначала Мартен сказал отцу пару ободряющих слов перед операцией. Пару простых, банальных слов, чтобы его поддержать. А потом настал мой черед. Придумывать было уже поздно, болезнь уже пришла, она была повсюду и проявлялась во всем; я понимаю, что это значит, что мы теперь каждый раз засыпаем на краю пропасти, что и в крови у нас, и в каждом нашем движении прячется смерть и она нас не оставит. Я сказал отцу, что мы с Мартеном рядом и все время думаем о нем, мы его будем подбадривать, мы ничего не боимся, поэтому он тоже должен быть спокойным и решительным. Как мы.
Ночь разворачивает свои тени на ковре, мы втроем лежим под одним одеялом: Гортензия в середине, так что мне достался ее затылок, ее горячая спина и ее попка, туго обтянутая джинсами, а она осваивает технику поцелуев с Мартеном. Мы вдвоем ее раздеваем, она дрожит всем своим хрупким телом, она шарахается от порока, от грязного желания, чтобы тут же самозабвенно ему поддаться. Я отпускаю ее, уступая Мартену, Гортензия судорожно обнимает его, и мерзкий Мартен получает что хотел. Гортензию можно поздравить с первым разом.
Матильда чистит грушу. Я считаю минуты с чисто научным интересом. Она начинает есть, а я, словно телекамера, фиксирую, как кусочки груши выскальзывают у нее из пальцев и сок стекает по подбородку. Вчера она ходила на какую-то вечеринку. Я мимоходом спрашиваю, как все прошло.
- Великолепно, - отвечает она и смотрит на меня наивными глазами. - Только я легла поздно, мы ходили на концерт в Ботанический сад. Очень здорово.
Ты выдерживаешь паузу, ты физически наслаждаешься гнетущей тишиной, надо, чтобы негодование как следует наполнило тебя, подготовило к битве на баррикадах.
- Почему ты молчишь?
- Потому что я счастлив.
- Что-то непохоже.
- Но я счастлив.
- ...
- Я счастлив, потому что впервые влюбился.
- ...
- Не мне тебе рассказывать, что по большому счету только первая любовь и имеет значение.
- Анри, прекрати.
Поезд на полной скорости фиг остановишь, особенно если он под завязку нагружен ядом, весь его груз на виду, мелькает, как в кино, кадр за кадром. Я исподтишка наношу удары ниже пояса. Десять лет любви, Матильда, что можно противопоставить десяти годам любви? К тому же ребенка вы так и не завели.
Матильда во все глаза смотрит на свинтуса, в которого превратился ее принц. До нее доходит, что ты копался в ее письмах, в том, о чем ей больно вспоминать, до нее доходит, что ты, как стервятник, разворошил ее прошлое, что ты узнал о ее выкидыше и о депрессии, что ты все понял из писем Паскаля, где он пытался ее утешить. И совершенно спокойно, почти сожалея о своем решении, она предлагает тебе убираться вон. А ты и рад, ты только этого и ждал: «Отлично, Матильда, я возвращаюсь домой, очень вовремя, там сейчас такая радость, ну, в общем, я поеду в больницу. Как это на тебя похоже - бросать людей в такие моменты». Высказав все это, ты собираешь вещи с видом человека, который скорее умрет, чем останется здесь еще хоть минуту; ты идешь к двери, ясно сознавая, что, открыв эту дверь, сделаешь ей очень больно. Но пока ты еще ничего не сделал, а только-только вышел в коридор, ты слышишь, как из ванной доносится жалобное всхлипывание. У тебя дрогнуло сердце. Матильда сидит на краю ванны, закрыв лицо руками, и безутешно рыдает: «Ты меня с ума сведешь, Анри, я совсем из-за тебя свихнусь, ты этого добиваешься, да? Зачем ты так усложняешь? Почему ты такой злобный? Почему?»
Почему я такой злобный?
И как мне ответить на этот простой вопрос?
Асфальт перед больницей усыпан окурками. Отец сейчас в послеоперационной палате. Надо подождать. Мартен достает маленькую коробочку с колесами, достает себе и протягивает мне: «Возьми, сразу полегчает». Вот так я их впервые и попробовал. А рядом растрепанная пожилая женщина, вся поглощенная своим горем, умоляет медсестру: «Мадам, пожалуйста, пропустите меня, мы с мужем работаем с шестнадцати лет, мы только-только купили себе домик, теперь бы жить да радоваться. Мадам, мне бы только хоть одним глазком взглянуть на мужа, больше я ничего не прошу, пожалуйста, только одним глазком. Я не понимаю, что стряслось, я ничего не понимаю: еще с утра он так бодро насвистывал, он тут собрался подработать, уходил, насвистывая, ведь с ним не может случиться ничего страшного, да? Скажите, мадам, скажите, за что нам такая напасть?»
Поднимаю голову и... Здрасьте! Посреди всего этого кошмара объявляется мамочка. Вся сияет. В офигенном небесно-голубом костюме, накрасилась как на свидание. Она подплывает к нам с таким видом, будто все эти драмы, разыгрывающиеся в приемном отделении, ее не касаются, и возвещает, что ехала сейчас через лес Шантильи и что там довольно мило. Моя мать вошла во вкус сладкой жизни, Феллини отдыхает. Прошла целая вечность, появилась медсестра и, к нашему успокоению, сказала, что с отцом все о’кей и что мы можем к нему подняться, но по одному и ненадолго. Перед лифтом толпится народ, я бросаюсь к лестнице и со всех ног мчусь наверх. В палате тишина, повсюду торчат трубки, отец такой хрупкий, такой беззащитный, он еще больше похудел, ему дали специальную грушу, чтобы он мог вводить себе в бронхи обезболивающее, когда станет совсем невмоготу. Я подхожу, мне даже дышать страшно, будто он от этого рассыплется в пыль, я тихонько беру его за руку. Отец не в лучшей форме, он еще не отошел от наркоза, мы смотрим друг на друга, я улыбаюсь, ну, делаю все возможное, чтобы улыбнуться, но на глаза ужасно быстро наворачиваются слезы. Я не говорю ни слова, слезы текут не переставая, а я улыбаюсь, чтобы совсем не раскиснуть. Он спрашивает, приехала ли мать. Я киваю: да.
- Скажи ей, чтоб не поднималась, Анри, я выгляжу сейчас не лучшим образом, лучше ей этого не видеть.
У меня опять защипало в носу.