которых гонят по их улицам? Не видеть — куда проще, поняла я. Я не могла поймать их взгляд. Холодно обозревала затылки. Неужели они всегда были такими? Народ с трусливыми затылками — неужто такой существует? Об этом я спросила Эвмела, который, по-видимому, случайно встретил нас у входа во дворец. Я раздражала его. Он накинулся на своего помощника: почему тот задержал нас, надо же видеть разницу. Ведь не всякого же, кто знал предательницу Брисеиду и даже был с ней дружен, следует подозревать. Но что именно Кассандра, — разумеется, преданная царю и, как всегда, преувеличивая, мы ведь ее знаем, — называет трусостью? Само собой разумеется, вы свободны. Приам объяснил мне, что, когда идет война, все, пригодное для мирного времени, утрачивает свою силу. Брисеиде не во вред то, что говорят о ней здесь, куда она никогда не вернется. А нам это выгодно.
— Почему?
— Потому что ее дело будет способствовать укреплению духа.
— Во имя богов! Какого духа и какому укреплению — дело, которого нет. Которое нарочно придумано для этого.
— Ну и что же. То, что признается официально, становится реальным.
— Понятно. Реальным, как Елена.
Тут он выгнал меня, второй раз. Слишком часто стало это случаться, уж не оглохла ли я? По-моему, да. По-моему, в известном смысле, да, я прошла через это нелегко, но объяснить себе самой, в чем тут дело, мне все еще было трудно. Я продолжала верить, что толика правды и мужества исчерпали бы это недоразумение. Правду называть правдой, ложь — ложью, вот та милость, что поддержала бы нас в нашей борьбе куда больше, чем любая ложь или полуправда, думала я. Ибо недопустимо, думала я, строить всю войну и всю нашу жизнь — а война не есть наша жизнь! — строить на заведомой лжи. Невозможно, так думала я, сколько себя помню, чтобы богатая полнота нашего существования уменьшилась бы из-за упрямого утверждения истины. Нам следует просто вспомнить наши традиции. Какие? В чем они состоят? И я поняла: в Елене, которую мы придумали, мы защищаем то, чего у нас больше нет, но что мы объявляем тем более действительным, чем более оно убывает. И тогда из слов, жестов, церемоний и молчания возникает другая Троя, город призраков, в котором мы живем обычной нашей жизнью и где нам должно быть хорошо. Неужели только я одна это видела? Как в лихорадке, перебирала я имена. Отец — с ним больше уже не заговоришь. Мать — она все больше и больше замыкалась в себе. Арисба. Партена-няня. Ты, Марпесса. Что-то предостерегало меня, тайный страх мешал заглянуть в ваш мир. Лучше я буду страдать, но останусь там, где я есть. Там, где мои братья и сестры, не задаваясь никакими вопросами, движутся так, словно прочна почва, на которую они ступают. Там, где Эрофила, старая жрица с пергаментным лицом, молит бога Аполлона о помощи нашему оружию. Невозможно, чтобы дочь царя и жрица свои сомнения в царском доме и в вере несла к своей служанке и своей няньке. Подобно теням, Марпесса, двигались вы по краю моего поля зрения. Вы обратились в тени. Как и я сама, чем более действительным считала я то, что приказывал дворец, подвластный Эвмелу. В этом дворце более чем кто-нибудь другой помогал самый большой наш враг — Ахилл.
Мой взгляд, как и все взгляды, притягивали к себе злодеяния, творимые этим бешеным безумцем с его опустошительным отрядом. Они набросились на окрестности горы Иды — а ведь там был Эней! — они разоряли деревни, убивали мужчин, насиловали женщин, они резали скот и вытаптывали поля. Эней! Меня трясло от страха. Через месяц он во главе дарданцев, которым удалось спастись, пришел в крепость. Его встретили воплями и рыданиями, для меня же это был прекраснейший из дней. Так бывало всегда, когда мы дышали одним воздухом и оболочка, какой было мое тело, снова наполнялась жизнью. Я снова увидела солнце, месяц и звезды, серебряное сверкание олив на ветру, пурпурно-металлический блеск моря перед закатом, все меняющиеся тона коричневого и синего на равнине, когда я перед вечером стояла на стене. Аромат тимьяна с полей доносился сюда, я чувствовала, как мягок воздух. Эней жив! Мне не надо было видеть его, я могла ждать, пока он придет ко мне. Его призвали в совет, улицы Трои оживились, на них заметно было почти праздничное возбуждение. Все повторяли неизвестно кем сказанные, но уже всем известные слова. Если Гектор — наша рука, Эней — душа Трои. На всех жертвенниках зажгли в его честь благодарственный огонь. «Но это же нелепость, — услышала я, говорил он Эрофиле, нашей верховной жрице. — Ведь вы благодарите богов за то, что они допускают разорение нашей страны!» — «Мы благодарим их за твое спасение, Эней», — ответила она. «Глупости. Если б враг не опустошал нашу землю, не пришлось бы благодарить богов за мое спасение». — «Значит, нам потушить жертвенные огни? Еще более прогневить богов?» — «По мне — да».
Я увидела, как Эней выходил из храма. Их спора никто не заметил. Жертвоприношение шло своим чередом, я принимала участие в ритуале, как требовала того моя служба: воздевала руки, произносила слова, лишенные смысла. Эней остался в отведенном для ночлега беженцев месте. Я не могла уснуть, меня мучила мысль: не равняет ли Эней меня с Эрофилой, старой и черствой верховной жрицей.
Мысленно я собрала для себя и для него все, что отличало меня от Эрофилы. И я удивилась — так мало оказалось этого для человека со стороны. И отличия эти, которыми я так гордилась, еще более уменьшились от ограничений, которые я сама себе ставила. Этого не могло быть достаточно для Энея. А для меня?
После долгого глухого времени без снов я наконец снова увидела сон. Он относился к тем снам, которые я считала значительными, не сразу понимала их, но никогда не забывала. Я шла одна, по незнакомому городу, это была не Троя, хотя Троя была единственным городом, какой я до тех пор видела. Мой город во сне был больше и просторней. Я знала, что сейчас ночь, но солнце и луна одновременно стояли на небе и спорили о господстве. Я была, кем неизвестно, назначена третейским судьей, чтобы решить, какое из светил сильнее светит. Что-то в этом третейском суде было не так, но что именно, я не могла определить, как ни старалась. Пока, наконец, малодушно и подавленно я не сказала, что каждый знает, что солнце светит сильней. «Феб-Аполлон!» — торжествующе воскликнул чей-то голос, и одновременно, к моему ужасу, Селена, милая богиня луны, жалобно стеная, спустилась за горизонт. Это был приговор мне, хотя как могла я быть виноватой, когда сказала только то, что было на самом деле?
С этим вопросом я проснулась. Как бы между прочим, с притворным смехом я рассказала мой сон Марпессе. Она молчала. Уже много дней она отвращала от меня свое лицо. Потом она пришла и позволила мне взглянуть ей в глаза, они, как мне показалось, потемнели и стали глубже. Она сказала: «Главное в твоем сне, Кассандра, — попытка найти ответ на неправильно поставленный вопрос. Об этом ты вспомнишь, когда придет время».
Чьи это слова? Кому она рассказала мой сон?
«Арисбе», — ответила Марпесса, как будто это само собой разумелось. Я замолчала. Может быть, я втайне надеялась, что мой сон передадут Арисбе? Значит, она была достаточно сведуща для разгадки моих снов? Я знала, что эти вопросы уже содержат ответ, и почувствовала беспокойство после долгого оцепенения первых месяцев войны. Уже снова стояла ранняя весна, греки давно не нападали на нас, я вышла из крепости и села на холме над рекой Скамандр. Что это значило: солнце светило ярче, чем луна. Разве луна предназначена испускать лучи света? Кто задавал мне эти вопросы? Если я правильно поняла Арисбу, я была вправе, даже обязана отклонить их. Одно кольцо, наружное, окружавшее меня, распалось, другие остались. Это была передышка, был вздох, расслабление мышц, цветение плоти.
В новолуние пришел Эней. Странно, Марпесса в эту ночь не легла спать в передней, как ей предписывал долг. Я только на минуту увидела его лицо, когда он задул фитиль, плававший в сосуде с маслом. Наш знак — его рука на моей щеке, моя щека в его руке. Мы не промолвили ни слова, только назвали наши имена, любовного стиха прекрасней я не слыхала. Эней — Кассандра. Кассандра — Эней. С тех пор как моя девственность столкнулась с его робостью, нашими телами овладело неистовство. Как мое тело ответит на вопросы его губ, какие неведомые прежде чувства подарит мне его запах — я и не подозревала. А на какой голос оказалась способной моя гортань!
Но душа Трои стремилась прочь из Трои. На следующее утро, очень рано, он с группой вооруженных людей — ему пришлось бороться за то, чтоб это были дарданцы, его люди, — отправился на корабль, который надолго уходил к берегам Черного моря, чтобы отвезти туда последние товары. Я знала, понимая и не понимая его, что он охотнее уходил, чем остался бы. Трудно было представить себе Энея и Эвмела за одним столом. «Держись моего отца», — строго внушал он мне. На много месяцев покидал меня Эней. Время, казалось, замедлило свой бег и осталось у меня в памяти бледным и призрачным, оно делилось только ритуалами, в которых я принимала участие, да публичными толкованиями оракула, на которые народ, нуждавшийся в утешении, стекался толпами. Мой брат Гелен и жрец Посейдона Лаокоон, достойный