певцов и писцов, снабжавших их неприглядное кривлянье выражениями: «не терять своего лица» и «не показывать своего влияния». Анхиз трясся от смеха. «Что это значит? — восклицал он. — Как будто можно потерять свое лицо. Или они, сами того не подозревая, дают нам понять, что лица, которые они обычно показывают, вовсе не их лица? Болваны».
С Анхизом и вправду все было легче. Стоило мне удалиться из владений фигового дерева, все становилось куда тяжелей. Так, во всяком случае, мне казалось. Та часть меня, что сохраняла радость, приветливость и непосредственность, оставалась там, вне цитадели, у «них». «Они», говорила я о людях вокруг Анхиза, «они», а не «мы». Говорить «мы» я была еще не вправе. Шатким, неуверенным и болезненным было «мы», которое я употребляла, пока могла. Оно включало отца, но включало ли оно еще меня саму? Трои без царя Приама для меня не существовало. С тяжелым сердцем возвращалась во дворец другая моя часть — верноподданная и послушная, стремящаяся к согласию. Призрачнее, слабее, все менее и менее представительным делалось мое «мы», за которое я крепко держалась, а потому, неощутимо для меня самой, и мое «я». При этом я была знакома всем, все твердо знали, кем я была — пророчицей и толковательницей снов, одним из установлений государства. Когда неясное будущее и собственная беспомощность подавляли людей, они шли ко мне. Поликсена, моя любимая сестра, положила тому начало, за ней последовали ее подруги, за подругами — подруги подруг. Вся Троя видела сны, вся Троя пересказывала их мне.
Да. Да. Да. Теперь я сама с собой буду говорить о Поликсене. О той вине, которой мне не искупить, хотя бы Клитемнестра убивала меня двадцать раз. Поликсена — было последнее имя, стоявшее между мной и Энеем, наше последнее, нет, наше единственное недоразумение. Из-за нее, считал он, я не могу уйти с ним, и пытался убедить меня, что мне нечем помочь мертвой сестре, если я останусь. Но как раз это я понимала и сама. У нас не было времени, мы не могли подробно поговорить о том, почему я отказалась уйти с ним — не ради прошлого, но ради будущего. Эней жив. Он узнает о моей смерти, и, если он тот, кого я любила, он будет продолжать спрашивать себя, почему я выбрала плен и смерть, а не его. Может быть, он и без меня поймет, что я ценою жизни отказалась быть рабою роли, которая во всем противоречит мне.
Избегать, уклоняться, как всегда, когда приближается ко мне ее имя: Поликсена. Она была совсем другой. Мне невозможно было стать такой, как она. Она обладала всем, чего недоставало мне. Хотя меня называли «красивой», даже «самой красивой», никто не улыбался, встречаясь со мной. А когда мимо проходила Поликсена, ей улыбались все, верховный жрец и последний раб улыбались, как глупая судомойка. Я пытаюсь найти слова, чтобы передать ее облик, я не могу иначе; моя вера в точно найденное выражение, то есть в слово, которое способно закрепить в себе каждое явление, каждое действие и даже нередко вызывать их, переживет меня. Но когда речь идет о ней, слова мне отказывают. Она была создана из разнообразных начал. В ней сочетались пленительность, эмалевый блеск и твердость, даже жестокость. Все ее существо было противоречием, оно раздражало и влекло, его хотелось лелеять или силой вырвать из нее, даже если это разрушит ее самое. У нее было много друзей в слоях общества, тогда еще чуждых мне, она не сохраняла расстояния между собой и ими, пела с ними песни, которые сама сочиняла. Она была добра, но глаз у нее был злой, меня она видела насквозь, меня, но не себя. Отношения с ней вынуждали меня к самоотречению, она не шла мне навстречу. Когда я стала жрицей, она год не разговаривала со мной, а потом мы стали обращаться друг с другом так, как того требовали от нас, сестер, обычаи дворца. Но мы обе знали, что неизбежно должны столкнуться. И каждая знала, что другая это знает.
Но я испугалась, когда она, именно она, Поликсена, пришла ко мне рассказать свои сны. И какие это были сны! Неразрешимые сплетения обстоятельств. И я, именно я, должна ей их истолковывать. За это она будет меня ненавидеть. Казалось, этого она и добивалась. С откровенным, испытующим и требовательным взглядом передавала она себя в мои руки. Ей снилось, будто из ямы нечистот, где она обитала, она простерла руки к светлой фигуре того, по ком она тоскует. «Кто же этот счастливец? — попробовала я пошутить. — У него есть имя?» — «Да, — сухо ответила Поликсена, — это Андрон».
Андрон. Офицер Эвмела. У меня перехватило горло. Мой проклятый сон. «Да, — сказала я, — чего только не приснится. Кого мы видели последним, того видишь потом во сне. Это не имеет значения, Поликсена». О яме с нечистотами я промолчала. Она тоже. Она ушла разочарованной. И пришла снова. Во сне она самым унизительным образом соединилась с Андроном, офицером Эвмела, которого ненавидит наяву. Что же с ней происходит? «Знаешь, сестричка, — сказала я самым легким тоном, на какой только была способна, — тебе нужен мужчина». — «У меня есть, — ответила она. — Он мне ничего не дает». Она терзала себя. С ненавистью, словно пытаясь отомстить мне, она требовала, чтобы я сказала то, чего она сама не могла себе сказать — что нечто в ней самой, чего она не понимала, принуждает ее изводиться по этому надутому мальчишке, по этому ничтожеству, способному заставить говорить о себе только благодаря постыдной службе у Эвмела. Она ненавидит его, говорила она. Правду сказать, поначалу я не могла помочь ей. Вместо того чтобы распутать узел, который она завязала, я невольно затянула его крепче. Я не хочу знать, как это вышло, что моя сестра Поликсена только тогда испытывала высшее наслаждение, когда могла повергнуться в прах перед самым недостойным. Я ничего не могла поделать с презрением, которое мне внушали сны Поликсены, она, разумеется, это чувствовала и не могла вынести. Она тайком вступила в связь с Андроном. Это не помогло. Никогда ни у одной из моих сестер не было необходимости скрывать свои привязанности. С глубоким недоверием и чувством неловкости я смотрела, как менялось все во дворце, словно кто-то исказил порядок вещей, обернул его к нам неприглядной изнанкой. И одной из первых жертв нового порядка стала Поликсена.
Но я еще не понимала тогда и не хотела понять, что некоторые люди готовы стать жертвой не только по принуждению извне, но и по внутреннему велению. Все во мне протестовало против этого. Почему?
Теперь вдруг стало совсем тихо. Бесконечно благодарна я за тишину перед смертью. За это мгновение, которое заполняет всю меня, и я не должна думать дальше. За эту птицу, что бесшумно и далеко пересекает небо и изменяет его почти незаметно, но мои глаза, которые знают всякое небо, не заблуждаются. Так начинается вечер.
Время становится плотнее. Что еще хочу я понять?
Я вынуждена была презирать Поликсену, чтобы не презирать себя. Это было невероятно. Но я знаю — так было. И вот я еще живу, чтобы познать то, что познается только перед смертью. Я думаю, Поликсена столь быстро, сверх всякой меры быстро, погибла потому, что не она была любимой дочерью царя, а я, потому, что это было законом, чересчур долго определявшим мою жизнь. Он не допускал сомнений. На него нельзя было посягать. Кому еще могла доверить она свою тайну, как не мне, сестре и прорицательнице? Ни мне, ни ей не принесет пользы повторение тех слов, которые мне подсказала слабость: «Я тоже всего- навсего человек». Что значило это «всего-навсего». Я запрашивала дорого, это так. Поликсена переоценивала мои возможности, потому что ее собственные возможности были переоценены. Короче говоря, когда она спала у Андрона, ей снился царь Приам. Поначалу редко, но постоянно один и тот же сон, потом чаще, а под конец каждую ночь. Это было свыше ее сил, и в своей беде она снова пришла ко мне. Во сне отец совершал над ней насилие. Она плакала. Никто не отвечает за свои сны, но о них можно и умолчать. Я дала понять это сестре. Мне кажется, я дрожала от негодования. Поликсена совсем обессилела. Я ухаживала за ней и позаботилась, чтобы она молчала. Это было время, когда я не могла принимать Энея, он тоже не приходил. Я перестала посещать Анхиза. Внутри меня сидел зверь, он терзал меня и заставлял метаться, позднее я нашла ему имя: паника. Только в храме находила я покой. Только в храме.
Со страстью, так, вероятно, казалось со стороны, я отдавалась церемониям, совершеннее становилось мое искусство жрицы. Я обучала молодых жриц говорить в хоре — это очень непросто, — наслаждалась отъединенностью жрецов от верующих в дни больших праздников: первые роли в великой пьесе, набожная робость и восхищение в глазах простых людей, превосходство, которое давало мне мое положение. Мне было необходимо принимать в этом участие и оставаться спокойной. В это время я перестала верить в богов.
Кроме Пантоя, наблюдавшего за мной, никто этого не заметил. С какой поры утратила я веру, сказать не могу. Будь это связано с испугом, с поворотом в образе мыслей, я бы это помнила. Вера отступила от меня, как отступает иногда болезнь, когда в один прекрасный день ты говоришь себе, что здоров. Болезнь не находит больше почвы для себя. Так и вера, какая бы почва у нее ни была. Первой рухнула надежда, вторым — страх. Надежда меня уже покинула, страх я еще знаю. Но один только страх не удержит богов, они тщеславны, они требуют, чтобы их любили, лишившись надежды, мы перестаем их любить. Тогда-то и начало меняться мое лицо. Энея не было, его, как всегда, куда-то услали. Не имело никакого смысла