Моему сердцу в ту пору еще была неведома любимая, но грусть и тоска, звучавшие в этой голштинской песне, растрогали меня.
Когда стихли последние звуки, мы стояли некоторое время молча, молчали и слушатели возле дома. Потом мы сняли на прощание шляпы, а наш Ацер вдруг подошел к хозяину и, скорчив унылую гримасу, вытащил свой тощий кошелек. Мы обмерли. Но хозяин, засмеявшись, отмахнулся, и Ацер, улыбаясь во весь рот, схватил его руку и крепко пожал. Смеясь, мы подбросили вверх шляпы и с улыбкой зашагали по шоссе, умытому дождем шоссе, которое гудело под ногами, как подобает гудеть всякой приличной дороге, когда по ней идут «странствующие школяры».
— Так! — сказал удовлетворенно Ацер, догнав нас.— Все обошлось великолепно. Надеюсь, вы так же сыты, как и я?!
Мы подтвердили это и весело загоготали.
— Ну, а если еще удастся и с деньгами, то все заботы побоку.
— Да,— заметил Младенец,— только Борода пусть не поет. Он скрипит, как немазаная телега, и всем мешает.
К сожалению, большинство согласилось с ним, и Ацер запретил мне вокальное участие в концертах, играть же на каком-либо инструменте я не умел.
— Ты только разевай рот, будто поешь,— сказал Ацер, что меня глубоко огорчило, ибо я с удовольствием пел все песни. Впервые я искренне пожалел, что у меня нет слуха.
— И нечего ему стоять с нами,— снова заговорил Младенец,— Пусть чего-нибудь делает. Хотя бы деньги собирает!
Было совершенно ясно, что после того, как я подал вчера дельный совет, Младенец еще сильнее меня возненавидел. Мне вовсе не хотелось собирать деньги, мне хотелось петь. Пришлось, однако, подчиниться большинству, и я странствовал по Голландии, как говорится, с шапкой в руке...
Первый наш дневной концерт состоялся в городке Аппингедаме. Мы вступили в него с песней, под треньканье мандолин и гитарные переборы и бодрым шагом направились к рыночной площади. Нас сопровождало много местных жителей. Еще больше народу собралось у городского фонтана, где мы остановились. Окруженные толпой, мы продолжали петь, притом я лишь разевал рот, не издавая ни единого звука.
Но вот Ацер подтолкнул меня и сказал:
— Давай!
Я снял свой фетровый головной убор — лихую зеленую шляпчонку, у которой спереди подрезал поля, так как они все время свисали мне на глаза. Перевернув шляпу вниз тульей, я с мужеством отчаяния протянул ее под нос первому встречному. Но оказалось, что это первая встречная, и она растерянно на меня уставилась. Потом ее растерянность перешла в смущение, как и у меня, она торопливо порылась в кармане и бросила в мою шляпу монету в десять центов (настолько я уже овладел голландским, чтобы разглядеть это).
Почин был сделан, и дальше пошло легче. Стоит одному начать, а уж другие последуют его примеру. В шляпу со звяканьем падали монеты, преимущественно медь, но иногда и серебро. Я радовался... Некоторые господа — в городах здесь многие знали немецкий — интересовались, откуда мы и куда, и спрашивали, не студенты ли мы, что необычайно льстило мне, тринадцатилетнему мальчишке! Я отвечал: «школьники- туристы», так как объяснять им, что такое «Странствующие школяры», было бы слишком долго. Все внимание я должен был уделять «кассе», взоры моих товарищей были устремлены на меня, а в Голландии тоже есть люди, которые любят увиливать, когда приходится платить.
Мои спутники пели и пели, пока я не завершил свой круг, потом мы с ликованием,— не проявляя его, однако,— зашагали из Аппингедама. Нет, мы не стали там обедать, не дали возможности городу Аппингедаму заработать, хотя он первый из голландских городов столь щедро одарил нас! Мы не решились подсчитывать нашу выручку на виду у горожан, мне тоже на этот раз не хотелось выглядеть «алчным».
Я шагал рядом с Ацером, держа шляпу за сложенные вместе поля. А шляпа была тяжеленькая! Чувствовалось, что в ней кое-что есть!
Как только мы вышли за город, тут уж нас ничто не сдерживало, все спрыгнули в придорожную канаву и закричали:
— Считай, Ацер, считай!
Подсчитали. Оказалось, что за полчаса пения мы заработали двадцать семь гульденов шестьдесят два цента, а голландский гульден стоил дороже марки!
Все сияли и радостно глядели друг на друга, даже Младенцу не к чему было придраться.
— Если так пойдет дальше, мы притащим домой денег больше, чем взяли! — воскликнул кто-то.
— Спокойно! Спокойно! — призвал к порядку Ацер, в котором вдруг проснулся бережливый хозяин.— Перво-наперво надо отложить деньги на обратный путь. Если хорошо заработаем, поедем пароходом через залив Цуидерзе, вместо того чтобы идти в обход. Тем самым сэкономим три дня, которые проведем в Амстердаме, что будет тоже недешево...
Все заботы и тревоги как рукой сняло. Съестное было так дешево, да и нередко доставалось нам даром! Эти голландцы и в самом деле оказались щедрым народом! Чутье Ацера не подвело, почти каждый хозяин, не задумываясь, усаживал к себе за стол четырнадцать обжор. С концертами и дальше все обстояло хорошо. Мы заработали много денег, но и растранжирили их, конечно, так что домой вернулись отнюдь не богачами.
Отец, когда я потом рассказывал ему о наших концертах и о том, как я собирал деньги, лишь покачивал головой. Разумеется, отца несколько покоробило, что его старший сын, словно какой-нибудь нищий музыкант, со шляпой в руке собирал подаяние на улицах и площадях! Но в конце концов он все же улыбнулся. Вероятно, он счел полезным, что вечный мечтатель хоть разок вкусил реальной жизни! Ведь как часто мне приходилось слышать дома от родителей и сестер: «Опять замечтался!» — когда я не отвечал на их вопросы.
Во время путешествия мне не довелось увидеть ни красивых зданий, ни музеев, ни картин, которыми так богаты Нидерланды. Мы бродили, не отягощая себя школьными знаниями и без какой-либо тяги к просвещению. Наши глаза еще не открылись для этих красот, а весельчак Ацер, пожалуй, не являлся тем человеком, который мог бы открыть их. Никаких достопримечательностей я не помню.
Зато ясно вижу перед собой низенькие голландские домики — розовые, голубоватые, зеленоватые, невероятно чистые внутри и снаружи. Запомнилась мне еще одна картина: когда мы на рассвете проходили по какой-нибудь деревне, то у каждой двери видели вымытые деревянные башмаки с загнутыми кверху носами, они стояли рядком, по росту, сначала большие — родителей, потом все меньше и меньше — до самых маленьких. И мне слышится веселый дробный перестук множества башмаков, когда дети возвращаются из школы.
Еще я запомнил просторные белые чепцы, как бы обрамлявшие лица женщин и девочек, и серебряные головные наколки, которые по мере нашего приближения к морю попадались все чаще и словно раскрытые створки раковины охватывали голову. Помню также бесконечное широкое шоссе от Гронингена до Лееувардена — около семидесяти километров почти без единого поворота,— по которому мы шли и шли долгих два дня... Я вновь слышу шум высоких древних тополей по обочинам шоссе, вижу, как далеко, километрах в десяти, появляется сомкнутый строй крохотных деревьев, но сколь бы резво мы ни шагали, мы так и не можем дойти до этого места, оно отодвигается все дальше и дальше. А мы идем среди обоза, вместе с нами движется целый народ — на рынки и с рынков,— крестьянин с корзиной капусты или огурцов сидит на маленькой забавной тележке, которую рысцой тянут по ровному гладкому шоссе два откормленных жизнерадостных пса — не чета жалким упряжным собакам в наших деревнях.
Мысленно я вновь стою среди гор сыра, громоздящихся на рынке в Эдаме, и с изумлением взираю на