Иногда тетя Густхен была вынуждена делать и кое-какие подарки, например, моей сестре Фитэ, чьей крестной она считалась. Вообще-то говоря, тетя не признавала этого де-факто. Ибо, когда Фитэ крестили, тетя Густхен уезжала в Америку к своему брату Каспару; девочку же нарекли Фитэ, а не именем ее крестной, Аугусты, чего тетя никак не ожидала. Ну что ж, значит, крестины недействительны. Все-таки однажды она прислала подарок — довольно жалкое пальтишко, которое к тому же оказалось мало. В сопроводительном письме моим родителям тетя писала: «Ада говорит, что я должна хоть что-то подарить, хотя я все равно не согласна!»
Вообще ее подарки были вечно с каким-нибудь изъяном: в ковре обнаружили моль, серебряная ложка оказалась паяной и то и дело ломалась, а часы с кукушкой целый день молчали, зато в полночь наверстывали все пропущенные «ку-ку».
Тетя Густхен была вечно занята; в течение семи дней недели у нее бывало всего лишь семь сборищ: сестринское, малое кузинское, большое кузинское, миссионерское, библейское и штопально-вязально- швейное. Она развивала везде бурную деятельность, и буквально валилась с ног. И все равно ей это нравилось, ведь они «так мило проводили время».
Когда мама с моими сестрами как-то раз гостила у тети Густхен, ни одно из упомянутых сборищ не миновало их. Для моих сестер это было сущей пыткой. По-видимому, тетя Густхен почувствовала их молчаливый протест, так как по дороге домой она сказала утешительным тоном:
— Н-дэ, завтра прогуляйтесь-ка с вашей мамой к Старому кэнэлу. Учительница вас проводит. Вот и потолкуете с ней на всякие умные темы. Небось изголодались по духовной пище.
Сестры, засмущавшись, стали отнекиваться, и тетушка удовлетворенно заключила:
— Ну, да, теперь же каникулы, и это вряд ли вам нужно!
Мне ко дню конфирмации тетя Густхен подарила книгу с золотым обрезом, трактующую поведение чистого юноши. К сожалению, мне запомнилось оттуда лишь то, что чистый юноша должен надевать по воскресеньям чистое белье... Н-да...
У тети Густхен была весьма своеобразная манера произносить застольную молитву. Начинала она ее на самых высоких нотах, так сказать, на крыше, потом медленно, этаж за этажом, спускалась вниз, в подвал, а затем — и это всякий раз поражало своей неожиданностью — лихо взлетала опять на крышу, чтобы тут же начать спуск. Тетина молитва была похожа на пение. Ее можно изобразить ступеньками примерно так:
Отче наш,
Иже еси на
небесех!
Хлеб наш насущный,
даждь нам
днесь
и остави
нам
долги наша...
И после еды:
Благодарим Тя,
Христе Боже наш,
Яко насытил еси нас
земных твоих благ.
Аминь!
Необычайно эффектно. Однако спустя некоторое время мои сестры намекнули тете Густхен, что она, пожалуй, могла бы выбрать в своей богатейшей сокровищнице молитв и что-нибудь новенькое и пропеть для них. Тетя Густхен долго отмалчивалась, но в конце концов уступила просьбе, обещав подыскать. Сестры с любопытством ждали...
Новая застольная молитва оказалась, увы, вариацией старой. Первые две строки тетя Густхен произносила точь-в-точь, как и прежде, потом закрывала рот и последние две тихо договаривала про себя, глядя с упреком на зловредных племянниц. Но в заключение она «взлетала на крышу» и звонким, высоким голосом выкрикивала «Аминь!!!».
Однажды мой бедняга отец, поддавшись уговорам, прихватил с собой тетю Густхен в небольшое путешествие по Гарцу, которое он совершал вместе с мамой. Участники встретились в Брауншвейге, и моих родителей сразу же встревожило то, что тетя Густхен прибыла без всякого багажа,— а ведь предстояло несколько ночевок! Расспрашивать ее не хотелось, так как тетя Густхен к тому времени уже совершенно оглохла и ее подчас откровенные объяснения звучали слишком громко. Но на следующее утро мама успокоила отца: багаж у тети Густхен все-таки был. Мама видела ее в неглиже: под платьем тетушка обвязалась поясом, из которого во все стороны торчали губка, мыло, гребень, платяная щетка и даже зубная. Omnia mea mecum porto[*].
Впрочем, мне только сейчас пришло на память, что тетя Густхен явилась в Брауншвейг все-таки с ношей — единственным пакетом, в котором находился огромный пирог. Она без церемоний вручила его и без того обремененной поклажей маме, сказав:
— Ты же любишь пирог! Ведь я тебя знаю!
Правда, это не помешало тете бдительно следить за мамой, чтобы та не очень-то «лакомилась» и оставила бы ей бо́льшую долю.
В Трезебурге было полно туристов, лишь с трудом нашей троице удалось найти в ресторане свободный столик, но еще труднее оказалось получить у измотанного кельнера меню. Все было вычеркнуто, осталась только говядина с изюмной подливкой. Тетя долго изучала меню, а потом громко и внятно отчеканила:
— Что? Одна говядина с изюмом? Нет, говядины с изюмом я не выношу! Пойдемте, дети!
Она поднялась и при всеобщем оживлении поплыла к выходу. Такие публичные сцены были для моего отца очень мучительны. Поэтому в следующем ресторане он предложил сначала посмотреть и обсудить вывешенное меню.
Но никакие предосторожности не помогали. Жарким днем отец с дамами поднялись на гору Брокен, вершина ее кишела людьми. Прислонясь к перилам, они не столько любовались панорамой, сколько вытирали пот с лица. И вдруг тетя Густхен, которая из-за глухоты уже не могла рассчитать силы собственного голоса, заявила во всеуслышание:
— Я ужасно вспотела! Сегодня я непременно сниму фланелевые штаны!
Еще на вершине Брокена отцу каким-то непостижимым образом доставили телеграмму, которая вынудила родителей — увы и ах — срочно прервать тако-о-ое очаровательное путешествие.
ГОРЕМЫКА
Возможно, у читателя, который до сих пор неукоснительно следовал за моими воспоминаниями, уже сложилось впечатление, что в моей ранней юности удача, прямо скажем, не гонялась за мной и что я привел тому достаточно доказательств. И все-таки, почти уже завершая свое повествование, я не могу устоять перед искушением еще раз оглянуться назад и доказать себе и другим, насколько Невезение с его мелкими и подчас забавными казусами, с болезнями и, наконец, с серьезной бедой, вторгаясь в мою жизнь, определяло ее, держало родителей в постоянной тревоге и неумолимо перечеркивало мои тщетные усилия избежать его.
Я не собираюсь излагать это во всех подробностях. Со слов мамы мне известно, что до шестнадцатилетнего возраста я ежегодно переносил какую-нибудь тяжелую болезнь, не считая мелких недугов. Многое я, слава богу, забыл, тем проще мне будет подобрать кое-какие примеры, свидетельствующие, что я прирожденный горемыка. Правда, доказывать, что существуют прирожденные горемыки,— в чем, пожалуй, никто не сомневается,— было бы бессмысленно, ибо с какого-то момента в