Позже этот человек сказал Игорю, что он уже и сам не помнит, какая из трех фамилий у него настоящая, — его часто били. Воровать он начал с детства, несколько раз бежал из лагерей и всякий раз придумывал новую фамилию, чтобы труднее было его разыскать...
На другой день Игоря повели на допрос. Когда он вошел в большую комнату, там за длинным столом сидели двое: офицер и полицай, арестовавший Игоря. Лысый, желтолицый, он пританцовывал под столом ногами в щегольских белых бурках. Офицер сидел неподвижно. Очки и задумчивое, спокойное лицо офицера делали его похожим на учителя. Он деловито смотрел на бумаги, разложенные по столу, и не обратил на вошедших ни малейшего внимания.
Солдат остановился в трех шагах от стола и что-то доложил по-немецки. Лысый полицай в бурках — он был и за переводчика — подошел к двери, и через минуту в комнату вошла мать Игоря.
Она метнулась к сыну и обхватила его за плечи. Глаза ее были заплаканы, лицо раскраснелось. С минуту они постояли посреди комнаты, потом лысый вывел ее за дверь...
— Садись, — возвратись в комнату, кивнул он Игорю на стул, стоявший у стола, и сам опустился в жесткое кресло напротив.
— Вам, пацанам, унывать нечего! Скоро житуха будет — во! — Лысый вскинул большой палец, мечтательно закрыл глаза и продолжал: — Каждый парень четырнадцати-пятнадцати лет будет иметь свой автомобиль. А при Сталине вы имели только самокаты, и то не все.
Лысый высморкался, убрал платок и сказал:
— Слушай, Игорь, кто же поджег конюшню? Я тебя спрашиваю так, по-товарищески. Пойми сам: ведь это не нападение на солдата немецкой армии...
— Я не знаю... — ответил Игорь.
— Ну, ты брось, не запирайся. Я тебя и твоих ребят выручить хочу, а ты в кусты. Ты ведь парень умный, пожалей свою мать... Скажи, где закопаны сто овец?
— Если овец закопали, они наверняка задохлись и в пищу не годятся, — сказал Игорь и недоуменно пожал плечами.
— Ста-ать, сукин сын! — крикнул лысый, вынув руки из кармана галифе.
Игорь вскочил.
— А ну, к стенке! — скомандовал лысый, выхватив из кармана пистолет. Он так стукнул им Игоря в плечо, что тот отлетел к стене, на которой висела карта мира, и упал.
Видимо, внезапный этот удар лысый наносил своим жертвам не впервые: так он был точен и силен.
— Считаю до трех: не скажешь, где баранина, — сам станешь мясом! — выкрикнул полицай.
Игорь поднялся с колен, с ненавистью поглядел на мучителя.
Тот наводил в лицо пистолет.
Офицер с лицом учителя невозмутимо перебирал на столе бумаги.
— Повертывайся к стенке, сволочь! — скомандовал лысый.
Сердце билось беспорядочно. Дрожа, задыхаясь и чуть не падая, Игорь подошел к стене. Ноги словно одеревенели, колени подгибались. В раскрытые от страха глаза бросилась карта: коричневые очертания материков на голубом фоне океана. Близко к носу был сапог Италии. Игорь подумал: «Все, больше ничего не увижу...»
— Р-рр-аз! — процедил сквозь зубы лысый.
Очертания материков куда-то исчезли. Карта слилась в сплошное пятно. Какого она цвета? Лилового? Красного? Синего?
— Дыва! — раздался тот же голос за спиной. Промелькнул в памяти образ матери. Она сидела на кровати, закрыв лицо руками, как в тот день, когда проводили на войну отца... Перед глазами возник ремень, годами висевший дома на стенке. Отец точил об него бритву... Зазвенело в левом ухе.
— Три! — выкрикнул полицай.
Краем глаза Игорь увидел дуло, узенькое, черное. Оттуда сейчас выскочит пуля. «Мама! Мама! Сейчас меня совсем не будет. Совсем...» Жесткие спазмы перехватили горло. «Живу последнюю минуту. Все, что вижу сейчас, — вижу последний раз», — подумал он со страхом и горечью и наклонил вниз голову. С предельной яркостью в глаза бросился коричневый плинтус пола, к нему прилип изжеванный окурок. Крошечные точки на коричневой покраске, песчинки и царапины на полу; новые калоши на валенках, они нагло блестели.
Раздался выстрел. Игорь вздрогнул. Сорванная карта, шурша по стене, упала на пол...
Игорь как бы очнулся. Перед глазами по-прежнему блестят калоши. Все тот же окурок на коричневом плинтусе. «Я жив! Еще жив. Не попал фриц...»
Вдруг молния ударила в голову, искры посыпались из глаз и загорелась вся комната: цементный пол, карта мира, окурок.
Игорь рухнул на пол. Вошли два солдата, поволокли его. Лысый плюнул Игорю в ноги и куда-то исчез.
В подвале, куда затащили Игоря после допроса, жуткая тянулась жизнь. Нередко дверь распахивалась, и на холодный цементный пол бросали избитых: с кровоподтеками и вывернутыми пальцами. Фитиль, провокатор, как бы оказывая помощь, оттаскивал их на свое место на байдачине, утешал, советовал и, если избитый бредил, внимательно вслушивался в лихорадочные слова, а утром уходил «на допрос», то есть делал отчет о своем подслушивании.
— Удушил бы суку! — скрипел зубами Палкин, когда Фитиля в камере не бывало. — Заставил бы лизать парашу, да вышака{3} боюсь! Пожить еще хотца.
Он относился к Фитилю странно: ненавидел его и в то же время дружил с ним. Может быть, дружил с умыслом, чтобы немцы не подбросили другого провокатора: «Пусть, мол, болтается в камере, мы-то знаем, кто он такой».
Однажды ввели сразу двоих: старика в таком же, как у Палкина, бушлате и человека средних лет, отрекомендовавшегося просто — Кириллычем.
Кириллыч запомнился Игорю навсегда. Появившись в подвале, он на вопросы Фитиля ответил охотно:
— Я? Парикмахер. Лежал в больнице, когда в город вошли немцы. Уйти не успел.
И сам спросил:
— Ну как, браток! Скоро нас выпустят?
— Когда наши придут, тогда и освободят, — заключил Фитиль.
— Курочка-то в гнезде, а ты уже цыплятками торгуешь? — одернул его Палкин-Галкин-Смирнов.
— А зачем нас держать? — удивился Кириллыч. — Немцы не такие дураки, чтобы держать нас взаперти. Работать надо, фронту помогать. Еще неизвестно, сколько большевики продержатся. Они такие. Я их знаю...
Фитиль прислушивался с любопытством. Кириллыч вдруг предложил: — Кто хочет закурить? У меня турецкий, Фитиль потянулся за кожаным самоскладывающимся кисетом.
— Давай сюда, будет мой! — выхватил Палкин кисет и, насыпав на закрутку хозяину и Фитилю, убрал кисет в карман.
Кириллыч улыбнулся: — У меня еще пачка есть — вергунчик. Бери.
Палкин нахмурился, взял и пачку. А Кириллыч, как ни в чем не бывало, подошел к окну, задрал кверху голову и пропел с иронией:
Солнце всходит и заходит, А в тюрьме моей темно!
И вдруг добавил лихим речитативом:
Днем и ночью темно, Днем и ночью темно.
— Ты циркач или шут гороховый? — спросил его Палкин.
Кириллыч прошелся широкими шагами вдоль стены и выкрикнул с детским воодушевлением:
— Эх, был бы я циркачом! Превратил бы тебя в невидимку. Фриц распахнул бы дверь, а ты... фьюить — и на улице. — Кириллыч присвистнул и добавил: — Пусть ищут — след простыл.
— Ты все врешь, падло, — добродушно отозвался Палкин.
Видя, с какой легкостью относится Кириллыч к своему заключению, Игорь и его дружки Беленькие повеселели, ободрились.