проволокой и, как память, хранил бы века. В назидание другим.
Вечер подкрался быстро и незаметно. Просто Фридрих вдруг заметил, что теперь лес уже не проглядывается, а слился в темную стену, и, выждав, когда поезд притормозил у семафора, спрыгнул с площадки и кубарем скатился под откос.
Лежал неподвижно, пока вдали не стих веселый перестук колес. Потом уполз в лес.
Всю ночь Фридрих продрожал под корнями дерева в яме, на которую натолкнулся в глубине леса. Всю ночь над ним тревожно шумели вершины деревьев и где-то рядом надсадно скрипела сушина, заставляя вздрагивать, сторожко вслушиваться и всматриваться в ночь.
О многом и самом неожиданном передумал Фридрих за эти часы. Он понимал: его мучениям еще далеко до конца, очень даже может быть и так, что его жизненная дорожка оборвется и затеряется в этом лесу, и пройдут годы, прежде чем кто-то случайно натолкнется на его побелевшие кости. Погадает, кого здесь настигла смерть, и небрежно забросает землей и хворостом останки человека. Или равнодушно пройдет мимо. Все может быть.
Но даже такая бесцветная смерть и то во сто раз лучше, чем то, что было уготовлено ему в лагере!
Едва стволы деревьев снова приобрели четкость линий, Фридрих встал и сразу побрел на восток. В другую сторону ему пути были заказаны.
А есть здорово хочется…
От голубицы, которая посинила кочки, во рту кисловатый привкус. Пожалуй, надо поостеречься…
Кругом полно грибов. Подберезовиков и сыроежек. Интересно, почему сыроежки так называются?.. Может, попробовать?..
На полянку, в центре которой стоял маленький домик, как старинная крепость, обнесенный частоколом, Фридрих вышел уже к концу дня, когда, казалось, еще несколько шагов — и он упадет на землю, прикрытую опавшими пожелтевшими листьями.
У домика, который казался нежилым, — ни дымка над крышей, ни занавесочки на окнах, — рядком пристроились огород и небольшое поле, где кустилась стерня; вокруг поля и огорода — плотная изгородь. Сразу стало ясно: хозяин очень дорожит своим добром.
Голод и желание переодеться в гражданскую одежду были настолько велики, что Фридрих решился войти в дом. Не пробраться вором, а войти и потребовать: «Дай!» Тогда он почему-то считал такие действия единственно правильными.
Едва подошел к калитке, как за высоким и плотным забором взъярилась собака. На ее басовитый, взахлеб, лай вышел хозяин домика, прикрикнул на собаку не столько строго, сколько успокаивающе, и открыл калитку, звякнув запором.
Хозяин был выше Фридриха почти на голову и широк в плечах. Ни дать ни взять — один из борцов, что когда-то приезжали в Мценск. Лицо его изрезали такие глубокие морщины, что они казались косыми сабельными шрамами, и поэтому оно выглядело суровым, даже жестоким. Серые глаза равнодушно скользнули по Фридриху, но зато внимательно осмотрели лес, из которого он вышел.
Наконец хозяин посторонился, открывая дорогу во двор. Однако Фридрих заранее настроил себя на определенный лад и поэтому заговорил зло и с обидой:
— В тепле отсиживаешься, когда люди гибнут? Ряшку на чужой беде наедаешь?
Хозяин домика неожиданно выбросил руку вперед и так рванул Фридриха к себе, что тот пушинкой влетел во двор. Сзади лязгнули засовы.
Опять неволя! Она была так ненавистна, что Фридрих, не веря в успех, все же бросился на хозяина домика, попытался вцепиться пальцами в его жилистую шею. Тот молча сграбастал его руки и так сжал, что Фридрих окончательно понял: сопротивляться бесполезно, и заплакал от бессильной злобы.
Звеня цепью, бесновалась собака. У нее были точно такие же белые и острые клыки, как и у тех лагерных овчарок.
Фридрих заплакал от бессилия, а хозяин, продолжая придерживать его руки, зашагал к крыльцу.
В кухне, где каждая доска пола была выскоблена добела, он толкнул Фридриха к скамейке, стоявшей вдоль бревенчатой стены, и сказал:
— Раздевайся, — и сразу ушел в соседнюю комнату.
Только он скрылся за дверью, а Фридрих уже увидел плотничий топор. Поблескивая наточенным лезвием, он торчал из-под рейки, прибитой к стене. Вот она, свобода! И Фридрих схватил топор.
Хозяин вошел в кухню. В руках у него была сухая одежда. Фридрих на расстоянии почувствовал тепло, исходившее от нее.
Увидев топор в руке Фридриха, хозяин домика не удивился и нисколько не испугался. Он, будто Фридрих и не сторожил каждое его движение, бросил одежду на скамью и повернулся к топору спиной. Самое время ударить. Взмахнуть топором и ударить по крутому затылку, где чуть розовеет нарождающаяся лысина…
А еще через несколько минут в кухне запахло мясными щами и хлебом домашней выпечки.
— Ешь.
Топор мешает, да и глупо делить с хозяином хлеб-соль и сжимать в руке топорище. Фридрих понял, что по сравнению с ним хозяин силен невероятно, и воткнул топор за ту самую рейку, где он и был раньше.
Фридрих ел с жадностью, ел, не различая вкуса. Он только заметил, что после щей хозяин подал ему мясо с картошкой. Настоящее мясо с картошкой!
Наконец Фридрих положил ложку. Нет, чувство голода не исчезло, оно только чуть притупилось, но есть Фридрих уже не мог: живот набит до предела.
— Кури. — И хозяин протянул сигареты «Марет».
До войны они казались Фридриху слабыми (видимость одна, что куришь!), а теперь после первой же затяжки приятно закружилась голова, хорошая истома разлилась по всему телу.
— Меня зовут Артур Карлович.
— Спасибо… А я — Федор Сазонов. Из плена бежал.
— Что из плена — вижу, — кивнул Артур Карлович. — Куда идешь?
— На родину. Там снова буду воевать.
— Боши окружили Ленинград, Москву…
— Врешь! — выкрикнул Фридрих: было обидно, что этот человек, так хорошо встретивший его, равнодушен и к судьбе Ленинграда, и к судьбе Москвы.
— Родину любишь — хорошо… А Ленинград окружен…
— Знаю. Немцы нарочно нам свои сводки зачитывали.
Несколько минут помолчали, потом Артур Карлович заговорил медленно, будто подбирая и даже взвешивая слова:
— У каждого человека родина одна. И у каждого — своя. Моя родина — вот этот дом. Я двадцать лет горбатил спину, пока поставил его, пока купил морг земли… А тут пришли вы и говорите: «Вступай в колхоз». Нет, здесь все мое! Здесь во всем мои пот и кровь!.. Вот ты ел мой хлеб. Это мои пот и кровь… А ты говоришь: «Вступай в колхоз»… Вы стали ломать то, к чему я привык с пеленок. Скажи, могу я любить вас, советских?
— Мы же лучшее тебе предлагаем…
— Ты мне покажи это лучшее, а уж я сам решу, что выбрать. Не люблю я вас, советских.
— Значит, выдашь меня немцам?
— Дурак ты, — беззлобно сказал Артур Карлович и прикурил вторую сигарету. — Вас я просто не люблю, а тех — ненавижу… Каждый обязан драться за свою родину, это долг человека. Так почему же я должен мешать тебе выполнить его?.. В бога веришь?
— Нет его, бога. И ада нет.
— А я вот верю в него, для меня он всегда есть.
— Тебе же хуже, что веришь, а мне лично от твоего заблуждения ни жарко ни холодно.
— А почему тогда все ваши агитировали меня? А почему ты не агитируешь? Ни за колхоз, ни против