позволил бы герману на перинах нежиться!
А тут еще и Нюська, вертихвостка треклятая, не только на деревенских, но и в российском масштабе на русских баб позор кладет: завела полюбовника из немцев, почти каждый вечер к нему в Степанково любовь свою носит.
И опять же, будь его воля, собрал бы он, дед Евдоким, мирской сход, обсказал ему все, что о Нюське думает, и тогда решайте, люди добрые, какой каре сучку подвергнуть. А его мнение — для первого раза по- семейному оголить ей зад и всыпать такое число горячих, чтобы и увечья не было, но и ногами семенить в Степанково не могла.
Так ведь нельзя ничего этого! Витька-лейтенант говорит, что надо какое-то общественное мнение вокруг этой самой Нюськи создать. А на что эта волокита? Разложить бы паскуду при всем честном народе — вот тебе и общественное мнение, прячь его подальше!
Дед Евдоким кряхтит, снимает с гвоздя картуз и выходит из дома: сколько ни трави себя думами, а мимо воли Витьки-лейтенанта не проскочишь, он представитель власти военной, через него из леса все указания идут. А дед Евдоким всегда к власти с уважением относился.
Дед Евдоким обманывал себя, не из-за Нюськи он шел к Виктору. Что такое Нюська? Ничего, и пропади она пропадом! Главная причина тревоги — вчерашний вызов в Степанково к самому господину коменданту района. Тот для начала отлаял за то, что в Слепышах все еще ни одного врага нового порядка не ущучили, а в заключение оглушил приказом: к воскресенью доставить на сборный пункт в Степанково десять коров, сорок овец и три тонны зерна. Для нужд немецкой победоносной армии.
Выходит, опять обирай свой народ, чтобы у ворога на загривке сало завязывалось?
Ослушаться приказа никак нельзя: самого за саботаж на шкворку вздернут да, может, кого еще и из односельчан прихватят.
А коров, овец и хлеб все равно заберут.
Дед Евдоким, глядя под ноги себе, вдоль плетней и завалинок идет к дому Клавы. Шагает широко, размашисто и беззвучно шевелит губами. Он зол и на Нюську, и на Витьку-лейтенанта, и вообще на всех и на все.
Шагал дед Евдоким, мысленно ругал своих недругов и супротивников и не видел Клавы, бежавшей к нему через дорогу. Только когда она загородила собой тропинку, дед Евдоким словно врос в землю и заворчал, все больше накаляясь с каждым словом:
— Чего носит тебя? Чего на человека скачешь?
— Он меня за вами послал, — прошептала Клава.
— Если у него ко мне дело есть, то пусть слезает с печки и сам приходит. Я вот-вот седьмой десяток доменяю, в бегунки-то поздновато мне.
— К нему большой начальник из леса пришел, вот и послал Витя за вами, — до невозможности понизила голос Клава.
— Военный или какой начальник? — настораживаясь и одновременно смягчаясь, спросил дед Евдоким.
— Не знаю. Только Витя так и не присел при нем. И все товарищем комиссаром величал. А каким — забыла.
— Забыла? А когда такое случалось, чтобы баба самое нужное помнила? — ворчал дед Евдоким, шагая чуть впереди Клавы, которая скользила по размокшей глине рядом с протоптанной тропинкой.
Ворчал дед Евдоким, бубнил себе под нос обидные для Клавы слова, но теперь в его голосе слышалась только озабоченность; большое начальство — военное ли, гражданское ли — зазря не пожалует, ему, поди, тоже провиант и все прочее подавай, и немедля.
Для своих-то с себя последнюю рубашку снять можно, последней крови своей не жалко…
А вот когда ворог с тебя силком рубаху тащит, а ты и караул не пикни, — тут сердце от злости заходится!
И вдруг мысль: а если герман нагрянет в деревню? Пропал тогда начальник, что из леса пожаловал.
Дед Евдоким даже остановился от неожиданной слабости, ударившей в ноги.
— Клавдя… Негоже это, что они в хате среди бела дня сидят.
— Не, они сразу в лесочек ушли. Как вы до кривой березы дойдете, тут вас ихний человек и встретит.
Большой или маленький начальник — безразлично, но он обязательно есть над каждым. У каждого начальника, как и у всякого человека, могут быть хороший или плохой характер, сильные стороны и слабости, неоправданные привязанности и даже антипатии. Со всем этим мирится подчиненный. Одного он не может простить: если начальник не видит того, что ясно всем другим. У деда Евдокима это чувство было развито до болезненности. И вот теперь неизвестный начальник поступил именно так, как считал нужным поступить и он, дед Евдоким. Это сразу подняло вес начальника, дед Евдоким уже проникся к нему уважением настолько сильным, что даже обрадовался, когда увидел на его плечах свой полушубок.
Встреча произошла на маленькой полянке, с которой в просветы между деревьями были видны деревня и ее околица. Дед Евдоким, увидев седого человека, около которого стоял Виктор, молодцевато выпятил грудь, вздернул руку к козырьку картуза и сдержанно прогудел:
— Здравия желаю.
Дед Евдоким еще только приближался к полянке, а Василий Иванович уже встал, привычно скользнул пальцами по ремню, затянутому поверх полушубка, и опустил руки. Он стоял по стойке «смирно», стоял строго и в то же время спокойно, без напряжения, как и положено настоящему военному начальнику, уважающему дисциплину и своего подчиненного. Это сразу заметил и оценил дед Евдоким, проникся еще большим уважением.
— Батальонный комиссар Мурашов, — сказал начальник, протягивая руку, и добавил: — Василий Иванович Мурашов… Прошу садиться, разговор длинный.
Дед Евдоким быстро, но без торопливости опустился на сырую землю, предварительно бросив на нее заплатанное полупальто, что накинул на себя, выходя из дома.
Тут Василий Иванович в самое сердце ударил деда Евдокима: сел не на пенек, а тоже на землю, рядом и чуть наискось (чтобы в лицо друг друга смотреть можно было). Сел на немецкую плащ-палатку, которую ему поспешно протянул Витька-лейтенант.
Потом комиссар начал неторопливо и спокойно выспрашивать про деревенские дела. И — что больше всего понравилось — не перебивал. Вот и выложил дед Евдоким все свои думки и о Богинове, который ушел с мужиками в лес да будто и сгинул там, и о приказе немецкого коменданта района, и о том, что народ в деревне роптать начинает, спрашивает, доколе же наша армия в отступе будет? Дескать, пора бы ей и ударить германа по сопатке, так ударить, чтобы брызги крови во все стороны прыснули.
Даже про Нюську треклятую все выложил. А комиссар, которого дед Евдоким уже начал величать запросто Василием Ивановичем, вдруг сказал такое:
— Значит, нашлись перевертыши.
Эти слова обидели деда Евдокима, и он заговорил торопливо, выставив вперед ладони с растопыренными пальцами, словно хотел оттолкнуть от себя это липкое слово:
— Побойся бога, Василий Иванович! Одна баба скурвилась, да и то как? К немцу-полюбовнику бегает.
— В любой группе людей, как бы велика или мала она ни была, почти всегда есть сильные и слабые, стойкие и такие, которые норовят за кого-то держаться, по чьему-то следу идти. Так вот, пока колесо жизни крутится в привычном ритме, пока все идет по установленному порядку, этой разницы между людьми будто бы и незаметно. А вглядишься — она в мелочах проявляется: в зависти и злословии, в бесконечных жалобах на кого-то и на что-то. А сейчас настала пора тяжелых испытаний. — Василий Иванович замолчал, словно обдумывал, говорить ли то главное, что пока не известно деду Евдокиму.
Дед Евдоким терпеливо ждал, сидя неестественно прямо и положив широкие, будто расплющенные бесконечной работой, пальцы на заплаты, прикрывавшие колени.
— Здесь, в лесу, нас пока очень мало: всего пять человек. Но значит ли из этого, что нам только и остается таиться в глухомани? Отнюдь не обязательно. Попробуем доказать… Я сказал, что нас пятеро. То чистейшая правда и в то же время — самая неприкрытая ложь. Действительно, разве мало по окрестным