Появились масленка, солидол и тряпки.
— Естество очистив, соизволь в залу взойти, — сказал он, — сыграем исполу…
И прикрыл дверь. Масленку и солидол я трогать не стал, проверил только в зеркале, как выглядит моя маскировка, подчернил зубы и собирался уже спуститься вниз, как вдруг из глубины дома донесся протяжный грохот. По лестнице я спускался в сопровождении такого шума, словно кто-то в щепы разносил железную колоду. В зале стоял визг. Мой хозяин, раздевшись до железно гокорпуса, размахивая каким-то странным тесаком, разрубал лежавшую на столе большую куклу.
— Добро пожаловать, милостивец, — сказал он, увидев меня и переставая рубить — Утехи ради соизволь, господине достойный, позабавляться с оным туловом. — И он указал на вторую, лежавшую на полу, немного меньшую куклу. Когда я приблизился к ней, она приподнялась, открыла глаза и слабым голосом начала повторять:
— Милостивец, я дитятко невинное, оставь меня, милостивец, я дитятко невинное, оставь меня…
Хозяин вручил мне топор, похожий на секиру, но на короткой рукоятке:
— Гей, гостюшка дорогой, прочь тоску, прочь печаль — руби от уха, да смело!
— Не гневись токмо… я детей не люблю… — слабо произнес я.
Он застыл.
— Не любишь? — сказал он. — А жаль. Огорчил ты меня, ваша милость. Как же быть? Одних токмо младенцев держу — то слабость моя, понимаешь? А не хочешь ли телка малого?
И он вывел из шкафа пластмассового теленка, тревожно замычавшего под нажимом руки. Что было делать? Боясь разоблачения, я разрубил несчастную куклу, изрядно при этом намахавшись. Хозяин тем временем четвертовал обе свои куклы, отложил топор, который он называл ламигнатницей, и спросил, доволен ли я. Я заверил его, что давно уже не испытывал подобного удовольствия.
Так началась моя невеселая жизнь на Ворекалии. Угром, позавтракав кипящим маслом, хозяин отправлялся на работу, а хозяйка что-то упоенно распиливала в спальне — кажется, телят, хотя поручиться не могу. Мычание, визг и шум выгоняли меня на улицу. Занятия жителей были довольно однообразны. Четвертование, колесование, сожжение, рассечение… Через несколько дней я уже на собственный перочинный ножик не мог смотреть. Мучительный голод гнал меня за город, где в кустах я торопливо поглощал сардинки и бисквиты. Не удивительно, что при такой диете я все время был на волосок от икоты, угрожавшей мне смертельной опасностью.
От скуки я копался в домашней библиотеке хозяев, но и в ней не было ничего интересного: несколько унылых перепечаток дневника маркиза де Сада и, кроме них, одни лишь брошюрки вроде «Опознания слизняков». Я запомнил несколько абзацев из нее. «Слизняк, — гласило начало, — консистенцией подобен пирогу… Зеницы мутные, водянистые, понеже зерцалом паскудства душевного являются.. Обличьем резиноватые…» — и так далее, без малого на ста страницах.
По субботам появлялась в доме местная знать — мастер латного цеха, помощник городского оружейника, старший цеховой, два протократа, один архимуртан — к несчастью, я никак не мог понять, что это за звания, потому что речь шла в основном об изящных искусствах, о театре, об отменном функционировании Его Индуктивности. Дамы потихоньку сплетничали. От них я узнал об известном в высших сферах распутнике и моте, некоем Подуксте, который вел разгульную жизнь — окружил себя роем электронных вакханок, буквально осыпая их драгоценнейшими катушками и лампами. На хозяина моего упоминание о Подуксте не произвело большого впечатления.
— Молодая сталь, молодой накал, — добродушно изрек он. — Позаржавеет, подшипники разболтаются, а там и опорная труба обмякнет…
Некая благородка, довольно редко бывавшая у нас, по непонятным причинам заприметила меня и однажды после очередного кубка с маслом шепнула:
— Надобен ты мне. Хочешь меня? Улепетнем ко мне, дома по-электризуемся…
Я сделал вид, что внезапное искрение катода помешало мне расслышать ее слова.
Хозяева мои вообще-то жили в согласии, лишь однажды я невольно стал свидетелем ссоры; супруга визжала, желая ему в лом обратиться, он оталчивался, как мужьям и положено.
Захаживал к нам известный электроспец, руководивший городской клиникой, и от него-то я узнал, что роботы, бывает, сходят с ума, а самым опасным из преследующих их наваждений является убеждение, что они люди. В последнее время — я догадался об этом из его слов, хотя он этого прямо не сказал, — число подобных безумцев значительно возросло.
Эти сведения я, однако, не передавал на Землю, они, во-первых, казались мне слишком скупыми, а во-вторых, мне не хотелось брести по холмам к своей далеко оставленной ракете, где был передатчик.
Однажды утром, едва лишь я прикончил своего теленка (хозяева каждый день доставляли мне по штуке, полагая, очевидно, что не могут доставить мне большего удовольствия), раздался невероятный стук в ворота. Мои опасения подтвердились. То была полиция, то есть алебардисты. Меня арестовали, молча вытолкнули на улицу на глазах у окаменевших от ужаса хозяев, здесь заковали, бросили в машину и повезли в тюрьму. У ворот тюрьмы уже собралась враждебно настроенная толпа. Меня заперли в одиночке. Едва лишь дверь камеры захлопнулась за мной, я свалился с громким вздохом на железную скамью. Теперь уж вздохи мне повредить не могли. Сначала я пытался припомнить, в скольких тюрьмах я сиживал в самых разных закоулках Галактики, но мне так и не удалось сосчитать. Под скамьей лежала брошюрка о распознании слизняков. Неужто ее подбросили для издевки, из низкого злорадства? Я нехотя листнул ее. Сначала шло о том, что верхняя часть туловища слизняка шевелится в связи с так называемым дыханием, потом о том, как проверять, не будет ли протянутая рука на ощупь «тестовата» и не исходит ли из ротового отверстия «легкий ветерок». В возбуждении слизняк выделяет из тела водянистую жидкость, в основном лбом. Так заканчивался раздел.
Описание было довольно точным. Я выделял эту водянистую жидкость. На первый взгляд исследование космоса представляется несколько однообразным — словно какой-то обязательный этап, сопровождают его упомянутые выше бесконечные отсидки — планетарные, звездные, даже галактические… Но никогда еще мое положение не было столь беспросветным. Около полудня стражник принес миску теплого тавота, в котором плавало несколько шариков от подшипников. Я попросил чего-нибудь несъедобнее, раз уж меня разоблачили; он, заскрежетав иронически, вышел, не говоря ни слова. Под вечер, когда я уже прикончил последние крошки бисквита, случайно завалявшегося внутри панциря, в дверном замке заскрежетал ключ, и в камеру вошел пузатый робот с толстым кожаным портфелем.
— Будь проклят, слизняк! — сказал он и добавил: — Я должен тебя защищать.
— И ты всегда так приветствуешь своих клиентов? — спросил я, садясь.
Он тоже сел, дребезжа. Отвратительное зрелище! Жесть на брюхе совершенно разъехалась.
— Слизняков — всенепременно, — убежденно сказал он. — Токмо из лояльности к моей профессии — не к тебе, слизь окаянная! — искусство свое употреблю в твою защиту, тварь! Быть может, удастся смягчить ожидающую тебя кару и добиться, чтобы тебя сразу же разобрали на части.
— То есть как это? — поразился я. — Меня же нельзя разобрать!
— Ха-ха-ха! — заскрежетал он. — Это тебе лишь мнится. А теперь говори, что за пазухой таил, клейкая каналья!
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Клаустрон Фридрак.
— Скажи мне, Клаустрон Фридрак, в чем меня обвиняют?
— В слизнячестве, — тотчас ответил он. — Надлежит за то высшая мера. К тому ж возжелал ты предать нас, на корысть Слизи шпионил, на Его Индуктивность руку подъять намеревался — хватит с тебя, дерьмо слизнячье? Признаешь вину свою?
— Точно ли ты мой защитник? — спросил я. — Говоришь как прокурор или следователь.
— Я твой защитник.
— Отлично. Не признаю себя ни в чем виновным.
— Стружку с тебя снимем! — зарычал он.
Поняв, какой мне достался защитник, я умолк. Наутро меня отвели на допрос. Я ни в чем не сознался, хотя судья гремел еще ужасней — если это было возможно, — чем вчерашний адвокат. Он то рычал, то шептал, то взрывался жестяным смехом, то хладнокровно вдалбливал в меня, что скорее он