всякая услада половинчата, всякая радость таит в себе зерно сомнения, всякое забвение таит в себе зерно сомнения; а сомнения портят, оскверняют, нарушают все восторги, как Гарпии делали несъедобною всякую пищу Финея. Зачем же ему снова протягивать руку к древу познания?
— «The tree of knowledge has been pluck'd, — all's known».
«Древо познания опустошено, — все изведано», как поет Байрон в «Дон-Жуане.» И действительно, на будущее его спасение заключалось в «ενλαβεια», т. е. в благоразумии, в остроумии, в осторожности, в прозорливости. Это его намерение, казалось, было хорошо выражено в сонете одним современным поэтом, которого он предпочитал другим из известного сродства литературных вкусов и благодаря общности эстетического воспитания.
Но если «ενλαβεια» может отчасти исключить из жизни страдание, она же исключает и всякий высокий идеал. И, стало быть, спасение заключалось в своего рода Гетевском равновесии между осторожным и тонким практическим эпикурейством и глубоким и страстным культом искусства.
— Искусство! Искусство! — Вот верная любовница, вечно юная, бессмертная; вот Источник чистой робости, заповедный для толпы, доступный избранным; вот драгоценная Пища, уподобляющая человека богу. Как он мог пить из других чаш, раз он прикоснулся устами к этой? Как он мог искать других восторгов, отведав высшего? Как мог его дух воспринимать другие волнения, раз он чувствовал в себе незабвенное смятение творческое силы? Как его руки могли предаваться праздности и сладострастию над женскими телами, после того как из-под его пальцев вырвалась непреложная форма? Как, наконец, его чувства могли ослабеть и развратиться в низменной похоти, после того как они осенены чувствительностью, открывшей в явлениях невидимые линии, постигавшей непостижимое, отгадывавшей сокровенные мысли Природы?
Внезапное воодушевление овладело им. В это святое утро, он снова хотел упасть на колени пред алтарем и, по стиху Гете, читать свои молитвы преклонения в литургии Гомера.
«Но если мои умственные силы в упадке? Если моя рука утратила свою мощь? Если я больше
Своего рода панический ужас овладел выздоравливающим. Он сжал руками виски; и несколько мгновений оставался под ударом этой ужасающей мысли, под страхом этой угрозы, как бы уничтоженный. — Лучше, лучше умереть! — Никогда до этого мгновения он не чувствовал божественной цены дара; никогда, вне этого мгновения искра не казалась ему священной. Все его существо трепетало со странной силой при одной мысли, что этот дар мог быть уничтожен, что эта искра могла погаснуть. — Лучше умереть!
Поднял голову; стряхнул с себя всякое оцепенение; сошел в парк; без определенной мысли, медленно бродил под деревьями. По вершинам пробегал легкий ветерок; временами, листва начинала шевелиться с таким сильным шелестом, точно в ней пробиралась стая белок; среди ветвей появлялись кусочки неба, как голубые глаза из-под зеленых ресниц. В излюбленном месте, в своего роде крошечной рощице с четвероликой Гермой, погруженной в четверное размышление, он остановился; и уселся на траве, прислонясь спиною к основанию изображения, лицом к морю. Несколько прямых и утончающихся, как дудки в свирели Пана, стволов пересекало перед ним лазурь; кругом же, аканты с величавой пышностью раскрывали свои листья, симметрически вырезанные, как на капители Каллимаха.
И ему пришли на память стихи Сальмака из «Сказания о Гермафродите».
И другие стихи пришли ему на память и еще другие, и еще другие, в шумной смене. Вся его душа наполнилась музыкой рифм и ритмических слогов. Он ликовал; это непринужденное внезапное поэтическое возбуждение доставляло ему невыразимую радость. Он прислушивался к этим звукам в самом себе, наслаждаясь богатством образов, меткими эпитетами, ясными метафорами, изысканной гармонией, утонченным сочетанием пауз и придыханий, всем этим тонким изяществом своего стиля и своей метрики, всем таинственным искусством одиннадцатистопного стиха, который он заимствовал у поразительных поэтов XIV века и в особенности у Петрарки. Волшебство стиха снова покорило его душу; и ему странно улыбалось полустишие-изречение одного современного поэта. «Стих — все».
Стих — все. В подражании Природе нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханнее цветка, острее меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих — все и может все. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения; может определить неопределимое и выразить невыразимое; может объять беспредельное и проникнуть в бездну; может