невероятности.

— Так вот, — продолжал Руджеро, — после прелюдии, которую ты услышишь от него самого, в истоме и любовном возбуждении конца вечера он опустился на колени перед донной Джулией, сидевшей в низком кресле, в кресле, «набитом соучастием». Донна Джулия уже утопала в нежности, слабо защищаясь; и руки Джино становились все смелее и смелее, тогда как она уже издавала вздох сдачи… Увы, в минуту крайнего дерзновения руки отскочили инстинктивным движением, как если бы они коснулись змеиной кожи, чего-то отталкивающего…

Андреа разразился таким непринужденным хохотом, что веселье передалось всем друзьям. Он понял, потому что знал. Но Джулио Музелларо с большим нетерпением сказал Гримити:

— Объясни мне! Объясни!

— Объясни ты, — сказал Гримити Сперелли.

— Хорошо, — сказал Андреа, продолжая смеяться, — ты знаешь лучшее произведение Теофиля Готье, «Тайный музей»?

— О douce barbe feminine! — припоминая, декламировал Музелларо. — Ну, и что же?

— Так вот, Джулия Мочето — бесподобная блондинка; но если тебе приведется, чего тебе желаю, совлечь le drap de la blonde qui dort, то ты наверное не найдешь, как Филиппе ди Боргонья, золотого руна. Она, говорят, Sans plume et sans duvet, как воспеваемый Готье паросский мрамор.

— Ах, редчайшая из редкостей, которую я очень ценю, — сказал Музелларо.

— Редкость, которую мы умеем ценить, — повторил Сперелли. — Но ведь Джино Бомминако наивен, простак.

— Выслушай, выслушай конец, — заметил Барбаризи.

— Ах, будь здесь сам герой! — воскликнул герцог Гримити. — В чужих устах история утрачивает весь вкус. Вообрази себе, что неожиданность была настолько велика и настолько велико замешательство, что потушила всякий огонь. Джино пришлось благоразумно отступить, благодаря полной невозможности идти дальше. Ты представляешь? Ты представляешь ужасное положение человека, добившегося всего и не могущего получить ничего? Донна Джулия позеленела; Джино делал вид, что прислушивается к шуму, чтобы помедлить, в надежде… Ах, рассказ об отступлении поразителен. Не Анабазису чета! Услышишь.

— А Донна Джулия после стала любовницей Джино? — спросил Андреа.

— Никогда! Бедный Джино никогда не вкусит этого плода; и, думаю, умрет от раскаяния, желания и любопытства! Среди друзей смеется; но присмотрись к нему, когда рассказывает. Под шуткой таится страсть.

— Прекрасная тема для новеллы, — сказал Андреа Музелларо. — Ты не находишь? Для новеллы, озаглавленной «Одержимый»… Можно было бы написать очень тонкую и сильную вещь. Человек, беспрерывно занятый, преследуемый, тревожимый фантастическим видением редкой формы, которой он коснулся и, стало быть, представил себе, но не насладился и не видел глазами, мало-помалу сгорает страстью и сходит с ума. Он не может уничтожить в пальцах впечатление этого прикосновения; но первоначальное инстинктивное отвращение сменяется неугасимым жаром… Словом, можно было бы обработать этот реальный материал художественно: создать нечто вроде рассказа эротического Гофмана, написанного с пластической четкостью Флобера.

— Попробуй.

— Как знать! Впрочем, мне жаль бедного Джино. Говорят, у Мочето самый красивый во всем христианском мире живот.

— Мне нравится это «говорят», — прервал Руджеро Гримити.

— …живот бесплодной Пандоры, чаша из слоновой кости, лучезарный щит, зерцало сладострастия; и самый совершенный пупок, какой только известен, — маленький своеобразный пупок, как у терракотовых фигур Клодиона, чистый отпечаток грации, слепой, но более Лучезарный, чем звезда, глаз, глазок сладострастия, просящийся в достойную греческой антологии эпиграмму.

В этих разговорах Андреа возбуждался. При содействии друзей завязал разговор о женской красоте, менее обузданный, чем диалоги Фиренцуолы. После долгого воздержания в нем просыпалась прежняя чувственность; и он говорил задушевно и глубоко, как великий знаток наготы, смакуя самые красочные слова, вдаваясь в тонкости, как художник и как развратник. И, действительно, если бы записать разговор этих четырех молодых баричей, среди этих восхитительных вакхических гобеленов, то он отлично составил бы Таинственное Руководство изящной распущенности в этом конце XIX века.

День умирал; но воздух был еще пропитан светом, удерживая свет, как губка удерживает воду. В окно на горизонте виднелась оранжевая полоса, на которой четко, как зубья исполинской черной грабли, выступали кипарисы горы Марио. Время от времени доносились крики пролетавших галок, собиравшихся на крышах виллы Медичи, чтобы потом спуститься в виллу Боргезе, маленькую долину сна.

— Что ты делаешь сегодня вечером? — спросил Андреа Барбаризи.

— Право, не знаю.

— Тогда отправляйся с нами. В восемь мы обедаем у Донэ, в Национальном Театре. Открываем новый ресторан, вернее отдельные кабинеты в новом ресторане, где нам после устриц не придется открывать Юдифь и Купальщицу, как в Римской кофейне. Искусственные устрицы с академическим перцем…

— Отправляйся с нами, отправляйся с нами, — настаивал Джулио Музелларо.

— Нас трое, — прибавил герцог, — с Джулией Аричи, Сильвой и Марией Фортуной. Ах, блестящая идея! Приезжай с Кларой Грин.

— Блестящая идея! — повторил Людовико.

— Где же мне найти Клару Грин?

— В гостинице Европе, тут же рядом, на Испанской площади. Твоя карточка приведет ее в восторг. Будь уверен, что она освободится от любого обещания.

Предложение понравилось Андреа.

— Будет лучше, — сказал он, — если я сделаю ей визит. Возможно, что она дома. Тебе не кажется, Руджеро?

— Одевайся, и сейчас же пойдем.

Вышли. Клара Грин только что вернулась. Приняла Андреа с детской радостью. Она, конечно, предпочла бы обедать наедине с ним; но приняла приглашение, не колеблясь; написала записку с отказом от более раннего обещания; отправила подруге ключ от ложи. Казалась счастливой. Стала рассказывать ему тысячи своих сентиментальных историй; задала ему тысячи сентиментальных вопросов; клялась, что никогда не могла забыть его. Говорила, держа его руки в своих.

— Я люблю вас больше, чем могу высказать словами, Эндрю.

Была еще молода. С этим своим чистым и прямым профилем, увенчанным белокурыми волосами, с низким пробором на лбу, она казалась греческой красавицей из кипсэка. У нее был некоторый эстетический налет, оставшийся от любви поэта-художника Адольфа Джекила, последователя Джона Китса в поэзии и Холмана Гента в живописи, писавшего неясные сонеты и изображавшего сюжеты из Новой Жизни. Она «позировала» для «Сивиллы с пальмами» и «Мадонны с лилией». Равно как однажды «позировала» и Андреа для этюда головы к офорту «Изабетта» в новелле Боккаччо. Стало быть, была облагорожена искусством. Но, по существу, не обладала никаким духовным качеством; наоборот, строго говоря, эта экзальтированная сентиментальность делала ее несколько приторной, что нередко встречается у англичанок легкого поведения и странно идет в разрезе с развращенностью их сладострастия.

— Кто бы подумал, что мы опять будем вмести, Эндрю!

Спустя час, Андреа простился с ней и вернулся во дворец Цуккари по лесенке, ведущей от площади Миньянелли к Троице. В тихий октябрьский вечер до пустынной лесенки доносился городской шум. На влажном и чистом небе заискрились звезды. Под домом Кастельдельфино, из-за низенькой решетки растения колебали при таинственном свете расплывчатые тени без шелеста, как морские водоросли, колеблющиеся на дне аквариума. Из дома, из окна с освещенными красными занавесками доносились звуки рояля. Раздались церковные колокола. Вдруг он почувствовал тяжесть на сердце. Воспоминание о донне Марии неожиданно наполнило его; и вызвало в нем смутное чувство сожаления и почти раскаяния. — Что она делала в этот час? Думала? Страдала? — С образом сиенки в его памяти всплыл древний тосканский город: белый и черный Собор, Ложа, Источник. Тяжелая печаль охватила его. Ему показалось, что нечто исчезло из глубины его сердца; и он не знал хорошо, что — это, но был подавлен, как бы невознаградимою

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату