их ничтожество. Он дал одолеть себя; не нашел в себе мужества спастись произвольным порывом; весь во власти страдания, убоялся более мужского страдания; снедаемый отвращением, боялся отказаться от того, что было для него отвратительно; тая в себе живой и безжалостный инстинкт разрыва с вещами, которые, казалось, наиболее привлекали его, убоялся удалиться от этих вещей. Он дал обезоружить себя; всецело и навсегда отрекся от своей воли, от своей энергии, от своего внутреннего достоинства; поступился навсегда тем, что оставалось в нем от веры и идеала; и бросился в жизнь, как на большое бесцельное приключение, в поиски за наслаждением, за случаем, за счастливым мгновением, доверяясь судьбе, игре случая, неожиданному сцеплению причин. Но, в то время как, благодаря этому циническому фатализму, он думал воздвигнуть плотину страданию и снискать, если не спокойствие, то хотя бы притупленность, — чувствительность к боли становилась в нем все острее, способность к страданию умножалась, потребности и отвращение возрастали без конца. Он переживал теперь на опыте глубокую истину слов, сказанных им некогда Марии Феррес в припадке сентиментальной доверчивости и меланхолии: — Другие более несчастны; но я не знаю, был ли на свете человек, менее счастливый, чем я. — Он теперь переживал на опыте истину этих слов, сказанных в некое очень сладостное мгновение, когда его душу озарял призрак второй юности, предчувствие новой жизни.

И все же, в тот день, говоря с этим созданием, он был чистосердечен, как никогда; от выразил свою мысль с прямодушием и чистотою, как никогда. Почему же от одного дуновения все рассеялось, исчезло? Почему он не умел поддерживать это пламя в своем сердце? Почему не умел сохранить эту память и уберечь эту веру? Его закон, стало быть, была изменчивость; его дух был как неустойчивость жидкости; все в нем беспрерывно преображалось и изменялось; ему решительно не хватало нравственной силы; нравственное существо его состоялось из противоречий; единство, простота, непринужденность ускользали от него; сквозь все смятение голос долга более не доходил до него; голос воли заглушался голосом инстинктов; совесть, как светило без собственного света, ежеминутно помрачалась. Такова она была всегда; такова же и будет всегда. К чему же тогда бороться с самим собою?

Но именно эта борьба была необходимостью его жизни; это именно беспокойство было существенным условием его существования; это именно страдание было осуждением, от которого ему не уклониться никогда.

Всякая попытка анализировать самого себя разрешалась еще большею неопределенностью, еще большим мраком. При полном отсутствии в нем синтетической силы, его анализ становился жестокой разрушительной игрой. И после часа размышления над самим собою, он становился сбитым с толку, разрушенным, доведенным до отчаяния, потерянным.

Когда утром 30 декабря на улице Кондотти он неожиданно встретился с Еленой Мути, им овладело невыразимое волнение, как бы перед свершившейся поразительной судьбою, точно появление этой женщины в это самое печальное мгновение его жизни произошло по воле предопределения, точно она была послана ему для последней опоры или для последнего ущерба в темном крушении. Первое движение его души было воссоединиться с нею, взять ее снова, снова покорить ее, снова, как некогда, обладать ею вполне, возобновить старую страсть со всем опьянением и со всем ее блеском. Первое движение было ликование и надежда. Потом, немедленно возникло недоверие, и сомнение, и ревность; немедленно он проникся уверенностью, что никакое чудо никогда не воскресит ни малейшей частицы умершего счастья, не воспроизведет ни одной молнии погасшего опьянения, ни одной тени исчезнувшего призрака.

Она пришла, пришла! Явилась на место, где каждый предмет хранил для нее воспоминание, и сказала: — Я больше не твоя, никогда не буду твоею. — Крикнула ему: — Согласился бы ты делить мое тело с другими? — Точно посмела крикнуть ему эти слова, ему в лицо, в этом месте, перед этими предметами.

Неимоверное, жестокое страдание, из тысячи отдельных, один острее другого, уколов, разъедало его некоторое время и довело до отчаяния. Страсть снова облекла его в тысячу огней, пробуждая неугасимый плотский жар к этой, больше не принадлежащей ему женщине, вызывая в памяти все малейшие подробности далеких восторгов, образы всех ласк, всех ее движений в сладострастии, — все их безумные слияния, которые никогда не утоляли жажды. И все же при всяком воображении оставалась всегда эта странная невозможность воссоединить прежнюю Елену с теперешней. Воспоминания обладания воспламеняли и мучили его, а уверенность в обладании исчезала: тогдашняя Елена казалась ему новою женщиной, которой он никогда не наслаждался, которой он никогда не сжимал. Желание причиняло ему такие пытки, что, казалось, он умрет от них. Нечистота заразила его, как яд.

Нечистота, которую тогда окрыленное пламя души скрывало священным покровом и облекало почти в божественную тайну, выступала теперь без покрывала, без таинства пламени, как всецело плотское сладострастие, как низкий разврат. И он чувствовал, что этот его жар не был любовью и не имел ничего общего с любовью. Не был любовью. Она крикнула ему — Ты бы согласился делить мое тело с другими? — Ну что же, да, он бы согласился!

Он без отвращения взял бы ее такою, как она пришла, оскверненною объятиями другого; возложил бы свою ласку на ласку другого; прижался бы с поцелуем над поцелуем другого.

Стало быть, ничего больше, ничего больше не оставалось в нем неприкосновенным. Даже сама память о великой страсти жалким образом извращалась в нем, загрязнялась, унижалась. Последний проблеск надежды погас. Наконец, он касался дна, чтобы больше не подняться никогда.

Но им овладела ужасающая жажда ниспровергнуть идол, который все же загадочно возвышался перед ним. С цинической жестокостью он стал раздевать его, затемнять, разъедать его. Разрушительный анализ, который он уже применил к самому себе, пригодился ему и против Елены. На все вопросы сомнения, он который он некогда уклонился, теперь он искал ответа; теперь он изучил источники, нашел оправдание, добился подтверждения всех подозрений, которые некогда возникали и исчезали без следа. В этой злополучной работе уничтожения он думал найти облегчение; и только увеличивал свое страдание, раздражал свой недуг, расширял свои язвы.

Какова была истинная причина отъезда Елены в марте 1885 года? Много толков ходило в то время и во время ее бракосочетания с Хемфри Хисфилдом. Истина была одна. Случайно он узнал ее от Джулио Музелларо, среди бессвязной болтовни как-то вечером при выходе из театра и он не усомнился. Донна Елена Мути уехала по финансовым делам, чтобы оборудовать одну «операцию», которая должна была вывести ее из весьма тяжелых денежных затруднений, вызванных ее чрезмерною расточительностью. Брак с лордом Хисфилдом спас ее от разорения. Этот Хисфилд, маркиз Маунт-Эджком и граф Брэдфорт, обладал значительным состоянием и был в родстве с наиболее высокой британскою знатью. Донна Елена умела устроить свои дела с большою предусмотрительностью; ухитрилась избежать опасности с чрезвычайною ловкостью. Разумеется, три года ее вдовства очевидно не были чистым промежуточным приготовлением ко второму браку. Но, без сомнения, Донна Елена — великая женщина…

— Ах, дорогой, великая женщина! — повторил Джулио Музелларо. — И ты это отлично знаешь.

Андреа замолчал.

— Но я тебе не советую сближаться снова, — прибавил друг, швыряя потухшую среди болтовни папиросу. — Зажигать вновь любовь — тоже, что вторично закуривать папиросу. Табак отравляется; как и любовь. Зайдем на чашку чаю к Мочето? Она мне говорила, что к ней можно даже после театра: никогда не поздно.

Были под дворцом Боргезе.

— Иди, — сказал Андреа. — Я отправляюсь домой, спать. Сегодняшняя охота несколько утомила меня. Мой привет донне Джулии.

Музелларо вошел во дворец. Андреа же продолжал путь вниз по Фонтанелле-ди-Боргезе и Кондотти к Троице. Была холодная и ясная январьская ночь, одна из тех волшебных зимних ночей, когда Рим становится серебряным городом, замкнутым в алмазную тройственную чистоту света, холода и безмолвия.

Он шел при луне, как сомнамбула, ничего не сознавая, кроме своего страдания. Последний удар нанесен; идол рухнул; на великих развалинах не оставалось больше ничего; таким образом, все кончалось навсегда. Значит, она действительно никогда не любила его. Не колеблясь, оборвала любовь, чтобы поправить расстроенные дела. Не колеблясь, вступила в новый брак по расчету. И теперь вот по отношению к нему принимала позу мученицы, набрасывала на себя покрывало неприкосновенной супруги! Горький смех поднялся у него из глубины; а за смехом шевельнулось глухое озлобление против женщины и ослепило его. Воспоминания страсти не помогли. Все относящееся к тому времени показалось ему одним сплошным,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату