сто и сто веков, я только одного и желал бы себе, что бы завтра было, как сегодня. — Внизу было число: Die ultima februarii 1885; и имя: Helena Amyclaea.
Она сказала:
— Пойдемте.
Пальмовый навес бросал сумрак на каменную Лестницу, покрытую бархатом. Он спросил:
— Хотите, я вас возьму под руку? Она ответила:
— Нет, благодарю вас.
Сошли вниз молча, медленно. У них обоих щемило сердце.
Помолчав, она сказала:
— Вы были счастливы два года тому назад. С намеренным упрямством он ответил:
— Не знаю, не помню.
Роща была таинственна в зеленых сумерках. Стволы и ветви вздымались змеиными узлами и сплетениями. Нередкий лист сверкала в тени изумрудным глазком.
Несколько помолчав, она прибавила:
— Кто была эта Елена?
— Не знаю, не помню. Не помню ничего. Я вас люблю. Люблю вас одну. Больше ничего не знаю; больше ничего не помню; больше ничего не жажду, кроме вашей любви. Ни малейшая ниточка не связывает меня больше с прежней жизнью. Я теперь вне мира, всецело затерян в вашем существе. Я — в вашей крови и в вашей душе; я
На ее печаль и на ее подозрение от проливал волну пламенного и нежного красноречия. Она слушала его, стоя у колонн широко террасы, открывающейся на опушке рощи.
— И это — правда? Это — правда? — повторяла она беззвучным голосом, который был как слабое эхо внутреннего крика души. — И это — правда?
— Правда, Мария; и только это — правда. Все остальное сон. Я вас люблю и вы меня любите. Вы обладаете мною, как я обладаю вами. Я мак глубоко убежден, что вы — г моя, что не прошу у вас ласки, не прошу никакого доказательства любви. Жду. Превыше всего мне радостно повиноваться вам. Я не требую от вас ласки; но чувствую ее в вашем голосе, в вашем взгляде, в ваших позах, в малейших ваших движениях. Все, что исходит от вас, опьяняет меня, как поцелуй; и, касаясь вашей руки, я не знаю, сильнее ли мое чувственное наслаждение, или же подъем моего духа.
Легким движением он положил свою руку на ее руку. Обольщенная, она дрожала, ощущая безумное желание приникнуть к нему, отдать ему наконец свои уста, поцелуй, всю себя. Ей показалось (потому что она верила словам Андреа), что таким движением она привязала бы его к себе последними узами, нерасторжимыми узами. Чудилось, она лишается чувств, растворяется, умирает. Точно все тревоги уже пережитой страсти переполнили ей сердце, увеличили тревогу наличной страсти. Точно в это мгновение ожили все волнения, которые она изведала с тех пор, как узнала этого человека. Розы Скифанойи снова зацвели среди лавров и пальм виллы Медичи.
— Я жду, Мария. Не требую от вас ничего. Держу мое обещание. Жду высшего часа. Чувствую, что он пробьет, потому что сила любви непобедима. И исчезнет в вас всякий страх, всякий ужас; и слияние тел будет казаться вам столь же чистым, как и слияние душ, потому что одинаково чисто всякое пламя…
Своею обнаженною рукою он сжимал ее руку в перчатке. Сад казался пустынным. Из дворца Академии не доносилось никакого шума, никакого голоса. В безмолвии был ясно слышен плеск фонтана посередине площади; к Пинчио стрелою протянулись аллеи, как бы замкнутые в двух стенах из бронзы, на которой не умирала вечерняя позолота; неподвижность всех форм вызывала образ окаменелого лабиринта, верхушки тростника вокруг бассейна были неподвижны, как статуи.
— Мне кажется, — сказала сиенка, примкнув ресницы, — что я не террасе в Скифанойе, далеко, далеко от Рима, одна… с тобою. Закрываю глаза, вижу море.
Она видела, как из ее любви и из безмолвия возникал великий сон и разливался в сумерках. Под взглядом Андреа она замолчала; и слегка улыбнулась. Она сказала — с тобою! Произнося это слово, закрыла глаза, и ее рот показался более лучезарным, точно в нем сосредоточился и свет, скрытый ресницами и веками.
— Мне кажется, что все предметы не вне меня, но что ты создал их в моей душе для моей радости. Эту глубокую иллюзию я чувствую в себе всякий раз, когда передо мной зрелище красоты и когда ты близ меня.
Она говорила медленно, с отдельными перерывами, точно ее голос был как запоздалое эхо другого неуловимого голоса. Поэтому ее слова отличались своеобразным оттенком, приобретали таинственный звон, казалось, доносились из самых затаенных глубин существа; то не был обычный несовершенный символ, то было глубокое, более живое выражение, трансцендентное, с более широким значением.
«С ее уст, как с полного медвяною росою гиацинта, капля за каплей ниспадает жидкий шепот, заставляющий чувства замирать от страсти, сладкий, как перерывы в подслушанной в экстазе музыке миров». Поэт вспоминал стихи Перси Шелли. Он повторил их Марии, чувствуя, что его побеждает ее волнение, что он проникается чарою часа, восторгается обликом вещей. Когда он хотел обратиться к ней с мистическим
— Ни в одной из самых возвышенных грез моей души, мне никогда не удавалось вообразить себе подобную высоту. Ты превыше всех моих идеалов, ты сверкаешь ярче всех сияний моей мысли, ты озаряешь меня светом, который почти невыносим для меня…
Она стояла у перил, положив руки на камень, подняв голосу, бледнее, чем в то памятное утро, когда она шла среди цветов. Слезы переполняли ее полузакрытые глаза, сверкали из-под ресниц; и, глядя так перед собою, сквозь пелену слез она видела, как небо становилось розовым.
В небе как бы шел дождь из роз, как в тот раз, когда в октябрьский вечер за холмом Ровильяно умирало солнце, зажигая пруды в лесу Викомиле. «Розы, розы и розы падали всюду плавно, густо и мягко, наподобие снежного вихря на заре». Вечно зеленая и лишенная цветов вилла Медичи принимала на вершинах своих суровых древесных стен бесчисленные мягкие лепестки, ниспадавшие с небесных садов.
Она повернулась, чтобы идти вниз. Андреа следовал за нею. Молча шли к лестнице; смотрели на раскинувшийся между террасой и Бельведером лес. Казалось, что сияние удержалось на опушке, где вздымаются две сторожевых гермы, и не могло разорвать темноты; казалось, что эти деревья ветвились в другой атмосфере или в темной воде, в морской глубине, похожие на растения океана.
Внезапный страх овладел ею; она спешила к лестнице, прошла пять или шесть ступеней; остановилась растерянная, дрожа, слыша в тишине, как биение ее крови раздавалось с чудовищным шумом. Вилла скрылась из виду; сдавленная двумя стенами, влажная, серая, поросшая травою лестница была печальна, как лестница в подземной тюрьме. Она увидела, как Андреа неожиданным движением нагнулся к ней, чтобы поцеловать ее в губы.
— Нет, нет, Андреа… Нет!
Он протягивал руки, чтобы удержать ее, привлечь.
— Нет!
Страстно она схватила его руку, поднесла ее к губам; страстно поцеловала ее два раза, три раза. Потом, как безумная, бросилась вниз по лестнице к дверям.
— Мария! Мария! Остановитесь!
Они очутились лицом к лицу у запертой двери, бледные, тяжело дыша, охваченные ужасною дрожью, смотря друг другу в искаженные глаза, слыша шум своей крови в ушах, готовые задохнуться. И в одно и то же время в дружном порыве обнялись, поцеловались.
Боясь лишиться чувств, прислонясь к двери, с движением последней мольбы она сказала:
— Не надо больше… Умираю.
Один миг стояли лицом к лицу, не прикасаясь друг к другу. Казалось, что над ними тяготело все безмолвие виллы, в этом тесном, окруженном высокими стенами месте, похожем на раскрытый гроб. Было