а на него, сидящего сейчас у окна в комнате номер шестьдесят восемь в Доме ветеранов, улыбнулась светло, нежно и печально и прошептала явственно:

— Дедушка…

Никто никогда не должен был видеть эту фотографию, сделанную в двадцать втором веке.

Директор, как всегда, промолчал, когда ему доложили о возвращении блудного деда, покивал только головой, причем неясно было, что он этими кивками хотел сказать. В милиции попросили, чтоб написали им бумагу, а то висит на них Харин В. Г. Обитатели же Дома пришли, не сговариваясь, к выводу, что лучше Владимира Григорьевича не расспрашивать, потому что, как заметил веско и многозначительно Иван Степанович, после инсульта это бывает.

— Что бывает? — спросил Ефим Львович, которому почему-то стало обидно за товарища.

— Выпадение памяти. Ам-не-зия.

Слово было солидное, ученое, обидеться на него было бы глупо, тем более что дуэт согласно подтвердил:

— Он не помнит, — сказала Рита большая.

— Ему кажется, что он никуда не исчезал.

И все равно неприятен ему был этот надутый величественный индюк со своим апломбом. Спроси его, который час, он тебе ответит так, как будто одолжение делает, как будто один он знает тайну времени, один он к ней допущен, и только по доброте своей готов снисходительно ею поделиться.

На третий день после возвращения Владимир Григорьевич сидел с Анечкой на их любимой скамейке. Анечка привычно ворчала, что уже разгар лета, а овощей дают мало, хотя Катька ее говорит, на рынке всего прорва.

Владимир Григорьевич в десятый, наверное, раз нащупал в кармане визитную карточку, все никак не мог решиться. Что за дурацкая писательская привычка — относиться к своим поступкам, как к картинам в задуманной пьесе: так их прикидывать, эдак, примерять, искать связи с предыдущими эпизодами, предугадывать возможные следствия. Но ведь не пьеса же это, такого и не придумаешь, тем более что фантастику Владимир Григорьевич не любил и от реальности никогда не отрывался. Реальность, какая она б ни была, всегда казалась ему неизмеримо интереснее. Тем более, твердо сказал он себе, это ж реальность.

— Анечка, — сказал он и достал из кармана картонный прямоугольник. — Вот, это вам.

— Что это? — спросила с любопытством Анечка, беря визитную карточку. — Ой, какая прелесть! Это же… такая редкость! Это настоящая его визитная карточка? Где вы ее достали?

— Да, Анечка, настоящая. А вот эта подпись его.

— Настоящая подпись?

— Да, — Владимир Григорьевич глубоко вздохнул и добавил: — Он при мне расписался.

— При вас? — спросила Анечка, и глаза ее стали совсем круглыми. И плыли в них ужас и сострадание. Она хотела было что-то сказать, открыла несколько раз рот, но не произнесла ни слова. Она все смотрела на него, не отрываясь. Ужас уже успел вытаять из глаз, осталось только сострадание и упрямая решимость: что ж, меня и это не испугает…

— Анна Серафимовна, сказал Владимир Григорьевич, — боюсь, не надо быть большим физиономистом, чтобы догадаться, что именно сейчас у вас в голове. Так вот, милый друг мой, я еще не сошел с ума, во всяком случае не больше остальных, и мистера Хьюма я действительно видел, да что значит видел, разговаривал с ним, наблюдал за его невероятными трюками, и если вы выслушаете меня, то сами сможете решать, правду ли я говорю.

— Володенька, милый, я ничего не хочу думать, вы здесь, и слава богу…

— Это длинная история, и я не уверен, хватит ли у меня пороху рассказывать ее несколько раз. Поэтому я бы хотел, чтобы, кроме вас, были бы Ефим Львович и Юрочка. Поговорите с ними, а?

— Конечно.

Анечка улыбнулась и кивнула несколько раз одобряюще, мол, ничего, ничего страшного, пугаться нечего, и что бы он ни рассказал, все равно она будет рядом с ним, потому что нельзя же менять отношение к человеку только из-за того, что спутал он слегка фантазию и реальность. Мало ли кто что путает…

Сидели в комнате у художника. Сожитель его уехал на несколько дней к сыну, и никто им не мешал. Владимир Григорьевич устроился в кресле, Юрий Анатольевич подле него на стуле, а Ефим Львович и Анечка на двух кроватях.

— Давайте сразу договоримся, друзья: я ни в чем не хочу вас убеждать. У каждого свой иммунитет к необычному. У одного он работает исправно, безжалостно накидывается на все, что не укладывается в привычные рамки привычного опыта, у других толерантность, выражаясь научно, к чуду повыше. Так что относитесь к моему рассказу естественно, не насилуйте себя. Меня вы не обидите. И если скажете: этого быть не может, а потому и не было, я вас пойму. В отличие от вас, которые будут иметь дело лишь с моим рассказом, я все это пережил, сам видел, осязал, чувствовал, но все равно мотал упрямо головой и повторял: не может быть. Так что к вам претензий у меня не будет, и ваш скепсис я заранее понимаю.

И потом мне бы хотелось, чтобы вы в любой момент прерывали меня, если у вас появятся вопросы. Тем более что рассказ предстоит долгий. Договорились?

— Ты, Володя, торжествен, как на премьере, — усмехнулся Ефим Львович.

— Нисколько. Хотя, с другой стороны… Ну-с, ладно, поскольку все на свете с чего-то начинается, эта история началась с того момента, когда ты, Фима, открыл дверь шестьдесят восьмой комнаты и сказал, что ко мне пришли. Помню, что разволновался я почему-то ужасно — все мои внутренние органы запрыгали и задергались в каком-то шейке. Я потом думал, почему это? Ну, наверное, тут и состояние мое, поправлялся я ведь после инсульта безумно медленно, издергался весь, и Анечкин рассказ о необыкновенном медиуме, и — самое главное, наверное, — то, что очень долго никто ко мне с Большой, так сказать, земли не приходил. Некому. Ничего не поделаешь, говорил я себе, одиночество — это плата за долголетие. Да еще, бывает, с пеней. Признаюсь заодно, что задумывался не раз: а стоит ли вносить такую высокую плату за такое прозябание…

Владимир Григорьевич обвел глазами слушателей: Анечка смотрела на него с гордой полуулыбкой, почти материнской в своем бескорыстии, вот он какой. Но был в ее взгляде и некий невысказанный упрек: как же можешь говорить такое, если я рядом? Как ты можешь говорить об одиночестве?

Ефим Львович медленно и сладострастно облизывался, явно предвкушая что-то интересное, от чего сизые губы его блестели, а Юрий Анатольевич украдкой смотрел на часы. Ничего удивительного, в его возрасте набор развлечений побольше, чем у них.

— Юрий Анатольевич, еще одно условьице. Если вам нужно будет уйти, не чувствуйте, бога ради, себя обязанным сидеть здесь. Хорошо? — Врач кивнул, и Владимир Григорьевич продолжал: — Вошли двое, девушка лет двадцати пяти и такого же возраста парень. Уже потом, т а м, я узнал, что не ошибся. Соне действительно было тогда двадцать три года, а Сергею — двадцать пять. Хотя все это весьма условно, если разобраться.

— Что условно? — спросил Юрий Анатольевич.

— Говорить сейчас, в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году, что Соне двадцать три, потому что родилась она в две тысячи сто пятидесятом году, то есть, сейчас посчитаю… через сто шестьдесят четыре года, если не ошибаюсь. — Владимир Григорьевич фыркнул и оглядел слушателей. Ефим Львович перестал облизываться, сразу поскучнел и посерьезнел. Анна Серафимовна начала было вздыхать, но спохватилась, забыла сделать выдох и осталась на мгновение сидеть надутая. Юрий Анатольевич медленно кивал, прикидывая, должно быть, какие симптомы у рассказчика и к чему они лучше подходят.

— Ладно, не будем забегать вперед. Ребята как ребята, молоденькие, свеженькие, чистенькие, улыбчивые.

Соня говорит:

«Здравствуйте, я Соня, а это Сергей. Мы приятели вашего внука, он попросил нас навестить вас».

Но я, признаюсь, почти не слышал, что она говорила.

— Почему? — спросил Ефим Львович.

— Потому что, если в те секунды, что я ждал их после предупреждения Ефима Львовича, я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату