— Гия, смотри, Бульке не нравится, — сказал я.
— Если Бетховена на площади завести, толпе тоже не понравится, — сказал Канчели. — Булька у тебя с детства слушает всякую муру. Воспитал собаку на ширпотребе и примитиве.
— Я извиняюсь, но под Чайковского и под Равеля он у меня спит.
— Это девятнадцатый век. А ты ему Шнитке поставь — сразу завоет.
У меня была пластинка Шнитке. Я поставил — под Шнитке Булька положил морду на лапы и задремал. Канчели достал из кармана кассету:
— А вот это поставь.
Это была его музыка к «Королю Лиру». Я поставил — Булька немедленно проснулся и завыл.
Поведение Бульки задело Канчели за живое. На следующий день он принес запись Губайдуллиной:
— Давай это поставь.
Поставили. Булька не реагирует.
— А это? — поставили запись Артемьева. Булька спит.
Канчели поставил кассету с записью своей симфонии. Булька немедленно завыл.
— Твой Булька такой же садист, как ты, — сказал Канчели и ушел.
А вечером позвонил:
— Я подумал и понял. Булька не садист, у него просто очень хороший вкус. Моя музыка ему нравится, и он под нее поет. Так что передай Бульке, что я извиняюсь.
Не знаю, как насчет вкуса, но музыкальный слух у Бульки был. Я думаю — все дело в скрипичных флажелетах. Гия любит скрипичные флажелеты и часто использует их. А Булька скрипичные флажелеты терпеть не мог.
Канчели, как и Петров, не только Большой симфонист, но и хороший мелодист. Когда на экраны вышел фильм «Мимино», песня из фильма моментально стала шлягером, а Гия Канчели сразу стал знаменит как автор «Читы гриты»(правильно чито-гврито). Канчели это раздражало, он этой песней не гордился и говорил: «Это не музыка, это триппер». — «Почему триппер?» — «Потому, что быстро цепляется и трудно отделаться». И когда его представляют: «Это тот композитор, который написал „Чита грита“» — он очень недоволен.
Но самый большой удар он получил на вручении премии «Триумф» в Малом театре. Представлял его Юрий Башмет. Гия вышел на сцену, и Башмет сказал, что имеет честь вручить премию «Триумф» гениальному композитору, чья классическая музыка звучит во всем мире, и исполняют ее лучшие оркестры и музыканты… Дирижер взмахнул палочкой — и оркестр Малого театра заиграл «Чита грита». Я думал, Гию прямо там, на сцене, кондрашка хватит, но он выдержал, только сильно побледнел. И лишь потом, после церемонии и после банкета, у себя в номере, всегда выдержанный и вежливый Канчели долго и громко матерился.
Когда я в восьмидесятом году валялся в больнице (после все той же клинической смерти), Гия появился в моей палате с магнитофоном в руках. Небрежно кивнул мне:
— Здравствуй. Где тут у тебя розетка?
— Не знаю.
Я лежу распластанный. Живот разрезан и оттуда тянется резиновая трубка дренажа, и левый бок разрезали и вставили дренаж, и в правый вставили… И в носу какие-то трубки, а в вене — капельница.
Гия походил по комнате, нашел розетку, поставил магнитофон на табуретку и сказал:
— Я тут прикинул музыку, ты послушай.
(До больницы мы уже начали работу над фильмом «Слезы капали».)
Гия включил магнитофон, и заиграл оркестр. Не эскизы на фортепьяно, как обычно, а большой оркестр. (Пока я тут помирал, Гия в Тбилиси сочинил музыку, оркестровал ее, размножил ноты, вызвал оркестр и дирижера, записал, прилетел из Тбилиси в Москву…) Музыка красивая, но без нерва. А в этом фильме она должна быть тревожной, раздражающей… Но человек проделал такую работу — не скажешь же, что не годится.
— Ну как? — спросил Канчели, когда прозвучало все.
Я молчу.
— Говори, подходит или нет? Если не подходит, выкинем все к чертовой бабушке!
— Подходит, — выговорил я.
И добавил:
— Но надо кое-то переделать.
— Много?
— Все.
Не сдержался я — и сказал правду.
— Ни черта ты не помрешь! — обрадовался Гия.
Между прочим. И другие мои друзья очень много сделали для того, чтобы я «ни черта не помер». Я уже писал, что первого, кого я увидел, придя в себя, был Юра Кушнерев, который кричал: «Я говорил, что он не помрет!» А в дверях палаты стояла его трехлетняя дочка Маша (ее не с кем было дома оставить) и одновременно с папой кричала: «Данелка, не умирай! Данелка, не умирай!»
Когда мой хирург Виктор Маневич убедился, что я действительно не умер, он написал название лекарств, которых в больнице не было, дал список Кушнереву и сказал, что если в течение суток он не достанет эти лекарства, меня не будет. Прямо из больницы Кушнерев поехал к министру здравоохранения. Он прорвался к нему в кабинет, оттолкнув секретаршу, и со слезами на глазах начал орать, чтобы тот немедленно распорядился выдать то, что в списке. Министр вызвал помощника и велел ему заняться моими лекарствами. В правительственной аптеке выдали все, кроме одного названия. Этого лекарства не было и там. Тогда Кушнерев позвонил в Западную Германию корреспонденту журнала «Штерн» Норберту Кухинке. (Норберт сыграл Хансена в фильме «Осенний марафон».) Норберт лекарство купил и послал в Москву с летчиком немецкой авиакомпании «Люфтганза» (рейс у летчика был в тот же день). Теперь надо было, чтобы это лекарство не задержала таможня. Кушнерев связался с Женей Примаковым (Евгением Максимовичем). Примаков подключил Володю Навицкого (заместителя начальника КГБ Москвы), и они втроем поехали в аэропорт «Шереметьево» убеждать таможенников. И убедили. Лекарство таможенники пропустили… Но красивую кожаную сумочку, в которой было лекарство, не отдали: «Насчет сумочки никаких распоряжений не было».
А дальше ко мне в больницу почти каждый день приезжали мои друзья — именитые медики академик Владимир Бураковский и его ученик профессор Давид Иоселиани и вместе с Виктором Маневичем боролись за мою жизнь. А вестибюле больницы все время, пока я там находился, круглосуточно дежурил мой ученик Джангир Мехтиев. Медсестра Тамара, которая меня выходила, уговаривала его: «Ну зачем вы здесь сидите? В этом нет никакой необходимости. Идите домой». Но тщетно. «А вдруг что-то надо будет и некого будет послать!» — говорил Джаник.
Не имей сто рублей!
Так, во многом благодаря моим друзьям, я и не помер «к чертовой матери». И правильно сделал. Если бы я помер, некому было бы заняться воспитанием моей внучки Аленки, младшей дочери Коли. Ну, и остальным, думаю, я тоже был нужен и могу пригодиться в дальнейшем: моей жене Гале, моей дочери Ланочке и ее мужу Юре, моему сыну Кириллу и его жене Кате, и моей внучке Иришке и ее мужу Андрею и моей внучке Маргарите и ее мужу Лене, моим внукам Саше, Денису и Петьке (пока холостым) и моей правнучке Александре. А также Гиечкиным котам Афоне и Шкету, и Галиной собачке Липочке, кокетке и капризуле.
Перед началом съемок мы с Вадимом Юсовым поехали в Ленинград, в Эрмитаж. Это была идея Вадима. Он просил меня показывать ему картины, которые, по-моему, подходят по колориту будущему фильму. Через три дня Юсов сказал, что ему все ясно. И Вадим с художником Димой Такаишвили (по прозвищу Мамочка) создали на экране удивительно богатую и точную палитру.
Вадим — человек, обстоятельный во всем. Помню, когда мы снимали «Я шагаю по Москве», он позвал меня в хозяйственный магазин на Проспекте Мира покупать хлеборезку:
— Вещь очень полезная в хозяйстве.
Я купил первую же хлеборезку, какую мне показали. А Вадим, осмотрев ту, которую ему дали первой, сказал, что здесь в ней большой люфт, и попросил показать еще. И вторую забраковал, и третью, и все, которые были на полках в зале. Тогда его повели вниз, на склад. Он там провел почти час и, наконец, выбрал.
Весь день я над ним подшучивал, а напрасно. Моя хлеборезка сломалась через день, а его работает до сих пор.
Фильм «Не горюй!» мы снимали на пленке «Кодак». В Госкино была партия пленки «Кодак», но ее никто не брал: тогда операторы почему-то решили, что это плохая пленка. А Вадим рискнул и взял. У нас в стране «Кодак» не проявляли и надо было отправлять пленку в Польшу, в Лодзь. Обратно нам присылали позитивы, тоже напечатанные на «Кодаке», — и такого качественного изображения, как в рабочем материале, я потом в готовом фильме ни разу не видел. Фильм напечатали на отечественной пленке, и многое пропало. К примеру: в гостиной Левана Мамочка покрасил стены чистым ультрамарином, а камин в ярко-зеленый цвет. И это создавало определенное настроение. А на нашей пленке и стены, и камин получились жухлыми… Или кадр, который многие помнят, — Закариадзе уходит в черную дверь: в рабочем материале мы еще долго видели его седые волосы и белую полоску воротничка.
Впрочем, и на нашей пленке видно, что фильм снят великолепно. Юсов есть Юсов.
Такими же колоритными, как краски, должны были быть персонажи: темпераментные, необузданные, эмоциональные… Даже немного шаржированные (в других картинах я этого как раз избегал). Почти со всеми героями было понятно, кто кого будет играть. Мы с Резо и писали Софико на Софико Чиаурели, Левана — на Серго Закариадзе, солдата — на Евгения Леонова, шарманщика — на Ипполита Хвичиа… А вот что делать с главным героем — Бенжаменом? Бенжамен в романе описан как высокий светловолосый и голубоглазый тридцатилетний мужчина, здоровенный такой детина… Стали мы искать молодого, здоровенного, голубоглазого и светловолосого грузина.
Среди известных актеров такого не было. Стали искать в провинции. И тут я заболел желтухой и угодил в Боткинскую больницу. В Боткинской на лестничной площадке был телефон, и я каждый вечер звонил домой. Мама у меня была как штаб по подготовке картины, докладывала, как идут подготовительные работы в Тбилиси. И как-то я позвонил, а она мне говорит:
— У вас там телевизор есть? Беги быстро посмотри, там твой Бенжамен поет.
В холле по телевизору показывали выступление грузинского ансамбля «Орэра». Я посмотрел на всех солистов, потом позвонил маме:
— Ты кого-то из «Орэра» имеешь в виду или смотришь другую программу?
— Эту смотрю. Присмотрись к тому, который играет на барабане. По-моему, то, что надо.
Я пожал плечами, опять вернулся в холл. На барабане играл худющий брюнет, — он все время скалил зубы. Да, что-то мама перепутала… Какой же это Бенжамен?
Выписался я из больницы, приехал в Тбилиси. Ищем Бенжамена, ищем — не находим. Все не то. Я вспомнил о маминой рекомендации и спросил второго режиссера, Дато Кобахидзе: