неловким.
– Потому что для вещей не хватало места! – объявила Лариса, отправляя в тонкогубый рот дольку яблока. – Послушайте, Макар Андреевич, неужели вам действительно так интересно, кто жил в этом доме? Мы уже сами давно забыли, кто, когда и зачем сюда въезжал. Здесь столько помещений! Вы бы еще попросили перечислить поименно всех, кто останавливался в вашей комнате! И доску повесить на стену – мемориальную. «Здесь в мае две тысячи восьмого года был проездом Макар Андреевич».
Она рассмеялась, оглядывая остальных, словно приглашая их тоже повеселиться над неуемным любопытством гостя.
– А я вот помню, кто там жил, – с неожиданным упрямством сказала Эля, и смех Ларисы оборвался. – Там жила Танюша! Татьяна Любашина, – пояснила она для Макара. – К сожалению, у нее была трагическая судьба.
– Ну да, – фыркнула Лариса. – Трагическая судьба путаны!
– Ты не можешь этого знать! – отрезала Эля, и Леонид с Эдуардом переглянулись, удивленные несвойственной старшей сестре резкостью. – Тебе было всего семь лет, когда она умерла.
– Но я уже тогда была умнее тебя и лучше разбиралась в людях!
– Лариса!
Строгий оклик Эльвиры Леоновны заставил обеих девушек замолчать. Эля покраснела, но в глазах ее горело упрямство. Лариса небрежно закинула ногу на ногу, довольная тем, что оставила за собой последнее слово.
– Простите их, сегодня все немного возбуждены, – извинилась Эльвира Леоновна перед Макаром. – В самом деле, я сейчас тоже вспомнила – в той комнате жила Татьяна Яковлевна. Точнее, в двух, но после ее смерти одну комнату фактически превратили в сарай, и пройти в нее из дома теперь нельзя. А вторая – да, заколочена. Татьяна, Татьяна… Несчастная женщина, не вполне здоровая. У нее была тяжелая жизнь. Думаю, то, что в последние годы принято называть послеродовой депрессией, сыграло свою трагическую роль – Таня покончила с собой. Утопилась.
Шестакова вздохнула.
– Это очень печальная история, и я отчасти чувствую свою вину в том, что произошло. Никому из нас не нравилась Любашина. Мы были молоды, жестоки и – что скрывать, Макар Андреевич! – эгоистичны, как большинство женщин. Уверяю вас, когда у тебя четверо детей, становится не до того, чтобы помогать другим несчастным. Мне тогда казалось, что Любашина презирает нас с сестрой, и все ее поведение только подтверждало это. Она была несколько… э-э-э… легкомысленна и всячески задирала мужчин, приходивших к нам в гости, – так что в конце концов все они стали ее избегать, чтобы не попадать в неловкое положение. Лишь много лет спустя мне пришло в голову, что, возможно, Татьяне страстно хотелось попасть на наши вечера – как-никак у нас бывали известные люди, умные, образованные, интересные… Но она скрывала свое желание под маской напускного презрения. Увы, у меня не хватило мудрости это понять.
– Мама, ты ни в чем не виновата! – возмутился Эдуард, бросив рассерженный взгляд на Элю.
– Нет, Эдя, виновата. Я хорошо помню один вечер – за три дня до того, как случился тот ужас. Я тогда испекла пирог, и мне взбрело в голову угостить им Татьяну. Вот я и спустилась к ней на первый этаж…
Пирог они вдвоем с Розой испекли из остатков антоновки, долежавшей до января, в надежде, что к ним заглянут Антоша с Борей Чудиновым. До субботы было еще несколько дней, но иногда Соколов заходил просто так, без всякого повода, зная, что ему всегда рады в этом доме. Солнечный, обаятельный, улыбчивый, по-мальчишески беззаботный, он наполнял дом шутками и весельем, подтрунивал над Чудиновым, возился с детьми, без обиды принимал покровительственное отношение сестер, выражавшееся в ненавязчивой опеке. По молчаливой договоренности Эльвира и Роза не разговаривали между собой о Соколове, а с ним каждая общалась так, чтобы не выставить себя на посмешище, если окажется, что Антоша все же влюблен в другую сестру.
За год, прошедший с его первого визита в дом Шестаковых, он стал у них совершенно своим. «Прижился Антоша, пригрелся», – шутил рыжий Чудинов. Антоша и вправду прижился и по многим серьезным вопросам – если не по всем – советовался с Эльвирой и Розой, признавая за ними практическую сметку, ум и находчивость. Единственной темой, которую он никогда с ними не обсуждал, была его профессиональная деятельность.
Весь вечер у Эльвиры сладко ухало сердце в предвкушении того момента, когда снизу раздастся звонок – один длинный, один короткий – и красивый баритон Соколова разнесется по лестнице. На Чудинова она не обращала особого внимания, воспринимая его как безобидный, а временами и небесполезный придаток к Антону, и иной раз даже не могла вспомнить, приходил ли он за компанию с Антоном или нет. Боря был такой ручной, такой незаметный… Все мужчины рядом с Соколовым казались ей незаметными.
Когда часы показали десять, Эльвира поняла, что Антон не придет. С досадой посмотрела на кусок пирога, лежавший на белой салфетке и пахнувший печеным яблоком, корицей и ванилью, и вдруг приняла решение. Давно следовало приручить Таньку Любашину – она отравляла существование всему дому, драной кошкой проскальзывала на общую кухню, вытаскивала из холодильника кастрюльку с жалким жидким супом, быстро подогревала и уходила есть к себе в комнату, не говоря ни слова присутствующим. Ребенок, слава богу, был у нее тихим и никому не мешал.
Поколебавшись немного, не оставить ли кусок пирога детям, Эльвира в конце концов решила, что завтра испечет для них новый, а одного куска на четверых все равно не хватит. Тем более нельзя было упустить такой повод рассмотреть, как живет Танька и на кого же похожа ее грудная дочь – поговаривали, что на директора музыкального театра, которого Эльвира Леонова неплохо знала.
Прижимая к себе тарелочку, Эльвира спустилась на первый этаж, подошла к крайней двери и прислушалась. За дверью разговаривали. Некоторое время она стояла с тарелкой в руках, затем не выдержала и постучала.
Танькин голос сразу утих. Затем за дверью прошлепали шаги, и Любашина подозрительно спросила:
– Чего? Кто там еще?
– Это я, Эльвира. Открой, Тань!
Любашина открыла, но Эльвиру внутрь и не подумала пустить, а протиснулась в дверь и остановилась перед ней. Исхудавшая, с чуть косыми глазами, она вызывающе смотрела на Шестакову снизу вверх. Истрепанная мятая рубашка на Таньке была надета задом наперед, и ткань обрисовывала выпуклые соски на маленькой груди. Синие трико пузырились на коленях, и Эльвира с брезгливостью подумала, что соседка всегда проявляла поразительную безалаберность в одежде.
– Чего тебе? – хрипло спросила Любашина, тревожно поглядывая на дверь, за которой спал ребенок, и по привычке кусая нижнюю губу.
– Таня, я тебе пирог принесла. Угощайся.
И протянула блюдце с пирогом. Танька не раздумывала ни секунды:
– Лучше детей своих накорми! Я в твоих подачках не нуждаюсь.
– Точно! – не сдержалась Эльвира. – Все, что тебе надо, ты сама возьмешь!
Танька прищурилась, хотела что-то сказать, но тут в комнате захныкал младенец, и она повернулась к Эльвире бесстыже обнаженной тощей спиной, на которой сиротски болтались незастегнутые полы рубашки, и закрыла дверь перед ее носом.
Шестакова постояла, дожидаясь, не откроют ли снова. На тарелке у нее лежал кусок пирога, но Эльвира ощущала себя так, будто сама пришла за милостыней. «А милостыни-то и не дали!» Она усмехнулась одним ртом, и в глазах ее не было ни веселья, ни даже насмешки.
Коридор на первом этаже вдруг показался ей длинным, невероятно длинным, а загустевшая темнота, едва разбавленная слабым светом лампочки, бесконечной. Аромат пирога словно растворился в запахе пыльного коридора, деревянных стен, сквозняка, обтекающего голые ноги, несущего с собой выстуживающий холод зимней ночи. На тарелке лежал не пирог, а муляж – увядший, съежившийся, и во взгляде Эльвиры мелькнуло слабое удивление: о чем она думала, когда несла свое подношение Татьяне? Кто согласился бы взять эти объедки? Даже «драная кошка» отказалась от них…
Она увидела себя со стороны: красивая белокурая женщина, похоронившая мужа, оставшаяся с четырьмя детьми, которых она родила не столько потому, что дети приносили ей счастье, сколько потому,