заручку. Поняла, нет? Только бы не упустить. Ну, я своего не упущу!… Собери поесть, ну и еще чекушку прихвати…
По всему получалось, что дела его действительно могли теперь поправиться. Начальничек тот может пригодиться. Собаку он и сам хотел пристрелить, но раньше могли выйти какие-то осложнения, а теперь будет полный порядок. А если начальничку этим делом угодить, может, удастся зацепиться в Чугунове. Главное — зацепиться, потом он сам сориентируется, не впервой… А пока под это дело можно ружье пару деньков подержать, голова теперь ничего не скажет. Может, что и на мушку подвернется…
Плотно позавтракав, загнав в оба ствола патроны с жаканами, Митька далеко за полдень пошел в лесничество. На дверях хаты деда Харлампия висел замок. Митька обошел всю усадьбу, долго заглядывал в окна, прислушивался, но, кроме хрюканья кабана в хлеву, ничего не услышал.
«Ладно, придут, никуда не денутся, — сказал он сам себе. — Может, пока попробовать?»
«Пробовать» вблизи лесничества было опасно — могли услышать и застукать на горячем, как тогда… Больше всего для «пробы» подходили берега Ганыкиной гребли, где никто не бывал и где он в свое время немало пострелял и уток и зайцев.
Вода слепила глаза стеклянным блеском, над лесом висел зной. Зной заставил замолчать и притаиться даже птичью мелочь, которая суетится и свиристит целый день. Митька Казенный старался ступать осторожно, без шума. Он давно, очень давно здесь не был и с трудом узнавал хорошо знакомые прежде места.
Проходя мимо большой купы кустов, Митька заметил висящий на сучке клочок голубой тряпки, свеженадломленные ветки, оборванную листву. Кто-то совсем недавно пролез здесь к озеру. Кто и зачем? Митька полез через кусты. Под ворохом старых стеблей камыша виднелась доска. Он отшвырнул камыш. Лодка! Ну, не лодка, скорей корыто, а все-таки плыть можно. Стоп — чья? Лесника? Зачем ему? И она была бы настоящая, а не такая топорная самоделка. Колхозная? Все бы знали, и он бы знал. Значит, втихаря сварганил какой-то кустарь-одиночка. Ну, он тоже одиночка…
Не раздумывая больше, Митька положил ружье, сильно толкнул «карапь» деда Харлампия, влез в него и начал грести к острову.
Не только мальчики и девочки, но и взрослые не знают будущего, не могут предвидеть и проследить последствия своих поступков. Умей они это, многое было бы не сказано и, может быть, еще большее осталось несовершенным. Говоря или делая, человек добивается, преследует какую-то цель, именно ее, и ничего больше. Но в сложнейшем сплетении, столкновении множества воль и устремлений, взглядов и мнений, характеров и блажи или дури, которая некоторым заменяет характер, сказанное и сделанное вдруг приобретает иной смысл, иногда прямо противоположный, оборачивается против того, чего человек хотел и добивался, и цель оказывается недостигнутой, а хорошему делу или человеку нанесен вред. Если бы Толя мог предположить, что обдуманное им, а проделанное Вовкой обернется против Антона, к уже существующим добавит еще одного преследователя, он бы ни под каким видом ничего не допустил.
Вовка был усталый и злой. Он только что вернулся с купанья, весь пропотел и запылился. Это было не удивительно — купаться приходилось далеко за городом. Чугуново — город небольшой, но непомерно длинный, кишкой вытянувшийся по берегу Сокола на несколько километров. И вся беда в том, что жил Вовка в части города нижней, а химический завод стоял на окраине верхней. Самого Вовку это не очень волновало, он бы купался там, где жил, что прежде и делал. Но когда завод начал переходить на новую продукцию и Вовка после купанья приходил домой, мать все тревожнее потягивала носом и, дознавшись, в чем дело, потребовала, чтобы он перестал купаться в реке. Вовка пытался уверить, что пахнет от него вроде как аптекой, химией, но мать считала, что пахнет совсем не аптекой, а скорее дохлятиной или даже чем-то совсем неприличным. Но какой же мальчик откажется летом от купанья? Он тогда вовсе и не мальчик, атак — ни рыба ни мясо… Вовка, будучи мальчиком самым настоящим, от купанья не отказался, но ему приходилось топать по пыли и жаре за город, к черту на кулички. После такой прогулки от купанья и памяти не оставалось, зато пыли на потном теле прибавлялось столько, что дома нужно было уже не купаться, а просто мыться. Делать это, по странным извивам мальчишеской психологии, Вовка не любил настолько же, насколько любил купаться. Вот почему обстоятельные, неторопливые рассуждения Толи о том, как некоторые безответственные люди губят природу, в частности отравляют реки, пали на благодарнейшую почву, или, как говорят в таких случаях ораторы, встретили горячую поддержку.
В отличие от Толи, Вовка никогда не довольствовался теоретизированием, умозрительным рассмотрением вопросов. Кипучая натура его требовала действия, шагов практических, притом немедленных и как нельзя более решительных. Дай ему сейчас волю, он бы виноватого во всем директора химзавода не только с позором прогнал, но еще и приговорил бы его через суд, как полагается, на всю катушку…
— А что? — горячился Вовка. — Ух, я бы ему…
Толя снисходительно улыбнулся:
— К счастью директора, ты ему ничего сделать не можешь.
— А ты?
— И я не могу.
— Тогда давай напишем в газету. Чтоб его продрали как полагается.
— Я говорил с папой. Он сказал, что газета уже писала и больше по этому вопросу выступать не станет.
— Ну так придумай что-нибудь, ты ж у нас кибернетик!
У Вовки это было высочайшей похвалой. Если кибернетики могли придумать думающие машины, то как же должны быть умны сами кибернетики?!
Польщенный, Толя улыбнулся, но с подобающей случаю скромностью.
— В сущности, я уже придумал, — сказал он. — Весь вопрос только в том, как это сделать. Потому что, если нас поймают, будет плохо. Очень плохо. И не только нам, но и нашим родителям. Мы же несовершеннолетние, и ответственность за нас несут они.
— Ничего, не подорвутся, — сказал Вовка. Он был потный, грязный и поэтому злой. Почему должен мучиться только он один? Пускай другим тоже будет кисло.
— Нет, — сказал Толя, — это не годится. Я не хочу, чтобы за меня отвечал кто-нибудь другой, — это трусливо и во всяком случае не благородно.
— Тоже мне фон-барон! — фыркнул Вовка.
— Быть благородным — вовсе не привилегия баронов. Скорее наоборот, — на самых предельных для него голосовых низах сказал Толя.
Если бы кто-нибудь услышал сейчас Толю, он бы решил, что говорит не он, а его папа.
— Ладно, плевать на баронов. Конкретно?
— На Доске почета висит портрет директора химзавода. По-моему, надо снять подпись, которая там висит, что он выполнил-перевыполнил, и повесить другую.
— Тю, — сказал Вовка, — а кто же это заметит?
— Я подумал и об этом, — сказал Толя. — Надо снять фотографию и прилепить ее где-нибудь в другом, непривычном месте, чтобы она обращала на себя внимание. А то, в самом деле: все привыкли и думают, что, кто там висел, тот и висит, и поэтому не смотрят.
На Крещатике, а тем более на улице Горького или Невском весь вечер буйствует электричество. Но даже там после часа ночи буйство утихает, входит в норму элементарных потребностей и выполняет свою основную задачу: освещает улицу настолько, насколько это нужно. Что же говорить о Чугунове? Там электричество только освещает улицы. Но и то до двенадцати. Это, конечно, тоже излишество, потому что город засыпает к десяти. В одиннадцать ни одного пешехода на улицах не встретишь. А что касается автостада, оно давно уже спит своим металлическим сном и видит сны о райском и потому недостижимом блаженстве — новой резине, гипоидной смазке и прочих машинных радостях.
Поэтому, когда Толя и Вовка со всеми предосторожностями, крадучись, будто собрались ограбить государственный банк, вышли за калитку Вовкиного дома, улица была глуха, слепа и темна. Даже собаки, необразованные, провинциальные, но, может быть, именно благодаря этому неизменно бдительные собаки, не обнаруживали себя предупреждающим брехом, так как в заснувшем городе брехать было не на кого. Все произошло разочаровывающе легко и просто. Никто их не видел, не прогонял и не преследовал. Они сняли