сохнет, черствеет. Если это не расточительство, то что же, по-вашему? Сколько муки зря переводится! А откуда берется мука для выпечки домашних чуреков? Не пашут, не сеют, а пекут и продают. А сколько хлеба выбрасывается! Когда я вижу на улицах под йогами куски хлеба, целые буханки, выброшенные в мусорные ящики, у меня сердце от боли сжимается. Почему так происходит? Не лучше ли печь поменьше, да получше? У нас испокон веков хлеб священен. Увидят кусок упавшего на землю хлеба, подбирают, целуют и откладывают в сторону — пусть хоть птицы склюют, и то польза. Недаром говорится, что, если хлеб лежит высоко, можно положить под ноги Коран, встать на него и достать хлеб, но если Коран лежит высоко и ты не можешь дотянуться до него, хлеб под ноги подложить нельзя! В прежнее время у нас в Баку пекли самые разнообразные чуреки, один вкуснее и ароматнее другого. Где они теперь? Их не стало, как не стало и джызбыза. Кто в этом виноват? Если меня спросят, я отвечу: мы сами — я, ты, он. Раз что-то ускользает от нашего внимания, виноватых не следует искать на стороне. Дошло до того, что в Баку, в Азербайджане, какие-то умники рекламируют национальные блюда как заморские. Вот недалеко, на улице, ведущей к морю, появилась надпись над хлебным магазином: «Азербайджанские чуреки». Словно итальянские макароны… Да зачем далеко идти, тут, рядом с нами, на улице Гуси Гаджиева, над одним рестораном огромными буквами написано: «Азербайджанские блюда». Удивляюсь. Дорогие мои, вы что, Америку открываете? Если магазин и ресторан — в Азербайджане, то какие же чуреки и блюда должны в них быть? Разве это какая другая область или край, чтобы здесь, у себя, рекламировать азербайджанские блюда и чуреки как какую-то редкость? А почему так получается? Почему не сибирские пельмени или кулебяки рекламируют? Да потому, что в других ресторанах и магазинах наших блюд и чуреков или вовсе нет, или готовят их как-нибудь, такого качества, что можно позавидовать тому, кто их не пробовал. Тогда появляются проворные люди, преследующие свою выгоду, и пользуются положением. Я не видел, но мне рассказывали, что вокруг бывшей Кемюр-мейданы в нескольких местах открыты нелегальные столовки. У них есть свои постоянные посетители. Находятся столовки в частных квартирах. В коридорах стоят длинные столы, посетители приходят, едят вкусное пити, бозбаш, люля-кебаб, шашлык, душбару или кутабы и с благодарностью уходят… Частник живуч, и он, представьте, возрождается и не дремлет.
Агадаи вместе с Алибалой принесли сковороду и поставили на продолговатый стол под фисташковым деревом.
Алибала, вытирая вспотевшее от жара лицо, сказал:
— Кеблеи, я слушал вас очень внимательно. Чтобы исправить положение, о котором вы говорили, надо кое-кого погнать с работы. Да жаль, не гонят.
— Погонят, уважаемый Алибала, непременно рано или поздно погонят.
Агадаи окликнул жену:
— Ай Месма, где ты? Забери джызбыз для женщин и детей. Мужчины очень голодны, долго ждать не сможем!
Месмаханум, самая старшая женщина во дворе, была еще очень проворной и всегда верховодила в подобных делах.
— Иду, Агадаи, иду.
Едва долетели эти слова Месмыханум с веранды из дальнего конца двора до Агадаи, как она сама уже была тут как тут, рядом с ним.
В этом дворе, где проживало девять семейств, сложилась добрая традиция: сообща готовили душбару, кутабы, хингал или, как сегодня, джызбыз, собирались за одной скатертью, как одна семья. Этот обычай завел еще в трудные голодные годы, кажется в тридцать четвертом году, Кебле Меджид. Многие его одногодки, старики, умерли, многие, кто был тогда помоложе, как Алибала и Агадаи, уже вырастили детей и тоже постарели, но никто не нарушал, даже самые молодые, старой, испытанной традиции — общий котел помог в годы войны, этой общей беды. Жители соседних дворов завидовали жителям этого двора, этого старого дома. Надо сказать, что дом этот принадлежал Кебле Меджиду, достался ему в наследство от отца. В тридцатые годы Кебле Меджид добровольно отдал дом государству, а сам остался в нем квартирантом. Но так как он и раньше, и потом жил как все и каждому старался помочь, то так получилось, что никто не попрекал его как бывшего домовладельца, и по привычке дом по-прежнему называли домом Кебле Меджида. Старик заботился о доме и дворе, не разрешал никому ничего ломать и портить, внушая людям, что дом этот принадлежит всем и каждому и всякий обязан и должен о нем заботиться как о собственном. И, наверное, потому дом и двор Кебле Меджида были самыми благоустроенными в квартале. Небольшой садик, виноградные лозы, поднятые над землей, и большое фисташковое дерево посреди двора создавали уют и давали тень. Одним словом, хороший был двор, и жили в нем дружно. Тут никто камня за пазухой не держал и в другого камня не бросил бы. Поэтому, когда круглый голыш со свистом, обламывая ветви, врезался в верхушку фисташкового дерева и упал посреди двора, все поняли: кто-то сторонний хулиганит.
— Ну, бессовестный! — пожал плечами Агадаи. — Делать ему нечего, что ли? Швыряет камни куда попало, портит настроение людям.
Каждый из сидевших под деревом удивленно смотрел на плоскую крышу. Но там никого не было.
— А если бы попало в голову? — Алибала подкинул камень на ладони. Интересно, кто так безобразничает?
И Агадаи вышел на улицу, чтобы узнать, кто бросил камень.
А перепуганная Месмаханум, опомнившись, понесла половину джызбыза на остекленную веранду, откуда доносились голоса женщин и детей.
Агадаи вернулся во двор ни с чем.
— На улице никого, пусто!
— Ты что думаешь, Агадаи, кто-то бросил булыжник и будет ждать, когда ты придешь и надерешь ему уши? — усмехнулся Кебле Меджид.
В это время на крыше показался молодой мужчина и прямо сверху поздоровался с сидевшими во дворе вокруг скатерти.
— Эюб, это ты камнями швыряешься? — полушутя-полусерьезно спросил Агадаи. А если бы в кого попал?
— Да что вы, Агадаи? Я поднялся на крышу, чтобы посмотреть, кто это делает. Нам стекла на веранде побили. Оказывается, на крышу опустился голубь, и кто-то хотел вспугнуть его, чтобы взлетел…
— Ладно, Эюб, — сказал Кебле Меджид, — чего не спускаешься? Тебя как раз ждем. Или за тобой нарочного надо посылать?
— А я как раз собирался, Кеблеи. Да эти обормоты меня задержали.
— Не сердись, Эюб, — засмеялся Агадаи, — камни бросают твои соратники.
Эюб смутился. Шутка Агадаи была небеспричинна. Эюб жил в этом дворе, потом женился на девушке, приехавшей из Кельбаджар, и поселился в трехкомнатной квартире родственников жены, но связей со двором не порвал и был непременным участником всего, что в нем затевалось. Но люди все еще помнили, что он много лет тому назад был заядлым голубятником и когда-то целыми днями торчал на крыше. В жару кир плавился, а в дождь глубокие следы Эюба легко разъедала вода, у жильцов верхних этажей текли потолки, люди жаловались управдому, Эюба вызывали в домоуправление и читали ему нотации, но весь этот «комплекс» воспитательных мероприятии действовал дней пять-шесть, после чего Эюб снова предавался своему увлечению, гонял голубей, и его отчаянный свист доносился то с одной, то с другой крыши. Однажды Эюб поймал чужого породистого голубя. Хозяин сизаря, старый голубятник из нагорной части города, каким-то образом узнав об этом, предлагал Эюбу любые деньги, лишь бы тот вернул ему голубя. Эюб отказался, они поспорили, и сгоряча Эюб пырнул сапожным ножом этого человека. К счастью, нож скользнул по ребру. Вызвали «скорую помощь», обливающегося кровью человека доставили в больницу, а Эюба арестовали, присудили к шести годам тюрьмы и отправили куда-то далеко от Баку. Просидел он около трех лет, вернулся домой и увидел, что голубятня снесена, узнал, что жена продала голубей, но не стал сожалеть и заводить голубей и всерьез занялся сапожным ремеслом. Вскоре эту историю подзабыли, но кличка «гушбаз» — «птице-люб» — так и сохранилась за Эюбом. Сохранилась и еще одна кличка-«тирпач» — «трепач»: эту последнюю он заслужил тем, что имел привычку выставлять себя всезнайкой… Но он, как и другие, оставался членом дворового коллектива, и собравшиеся не начинали трапезу без него.
Эюб схватился за ветвь дерева и по нему спустился во двор. Подошел и поздоровался со всеми, с Алибалой, которого давно не видел, за руку, спросил его о Вагифе.