близким и родственным ей, что у Ксении тоскливо, от нетерпения, сжалось сердце. Темная река шумела у ее ног; Ксения представила себе мужа, выбегающего на берег прислушаться, не плещут ли вдали весла, и почувствовала себя виноватой, почти преступницей. Это происходило оттого, что именно так тоскливо чувствовала бы она себя на его месте.
Поспешные шаги нескольких человек и стук телеги заставили ее обернуться; пятеро крестьян, три мужика и две бабы шли сзади ломовика, таща корзины с пустыми кадушками из-под молока, проданного днем. Лошадь остановилась у воды, огромный человек в кацавейке прыгнул в затрещавший карбас и принялся вычерпывать скопившуюся в нем воду. Тусклый фонарь пристани освещал погруженные на телегу мешки, остановившихся неподвижно баб и Ксению, подошедшую к ним. Колосс, черпавший воду, вылез на край мола, вытирая руки о штаны. Ксения сказала:
— Вы, кажется, едете на остров?
— Из Тошного, кладь вот наберем и пошли.
— Возьмите меня.
— С-с удовольствием! — Мужик зашмыгал носом, отвернулся, скрутил папироску, закурил ее, и блеснувший огонь спички осветил его круглое, темное лицо с маленькими глазами.
— Терентий, — закричал он суетливым, самодовольным голосом, — вот барыня просится, взять што ль?
Сутулый старик, встряхиваясь под съезжавшим со спины мешком и семеня к каменным ступеням, под которыми ожидал карбас, крикнул:
— Пущай, много ли весу в ей!
— Мы завсегда, — сказал круглолицый, поворачиваясь к Ксении и выставляя ногу каким-то особенно картинным вывертом: — значит, сочувствуем. Как я был серый мужик, — продолжал он, — а служил я в конной гвардии, в Петербурге, и что такое политиканы не знал, ну, то есть… понимаете… да.
Он подвинулся ближе и дохнул в лицо Ксении сивухой. Она молчала. Мужик затянулся папиросой и, не успевая договорить, потому что другой крикнул ему: — таскай мешки, че-ерт! — пятясь задом, пробормотал:
— Как вы произошли курс вашей гимнастики и науки, а мы водяную часть, потому не боимся! Мне хоть сейчас скажи кто: «Иван, беги по льду» — и готово; это нам нипочем.
Он исчез в карбасе, укладывая мешки, и, видимо, форся, так как каждое движение других вызывало с его стороны взрыв авторитетных восклицаний.
Телега, постукивая, отъехала; бабы, волоча корзины и охая, уселись в корме. Третий мужик, вялый и благообразный, все время вытирая рукой рот, словно съел гадость, топтался на лестнице и, наконец, сел к мачте на корточках. Ксения поместилась против баб. Старик сел к рулю; круглолицый, толкая всех и немилосердно качая судно, поставил парус. Карбас сидел глубоко в воде; зыбь, полная льдин, терлась у самых бортов.
— Поехали! — сказал старик. — Темь, ну да и это бывало. С богом!
Он сдернул шапку, перекрестился, и этот механический жест без слов дал понять Ксении, что ехать теперь опасно и неудобно, но желание скорей попасть домой вытесняло страх. Она только бессознательно и доверчиво улыбнулась; улыбка эта выражала бессловесную просьбу к ночной реке — не очень пугать. Карбас отъехал, раздвигая льдины медленным, неуклонным движением.
— Ой, страшно, — равнодушно сказала баба и замолчала. Другая грызла орехи, встряхивая головой и шумно отплевываясь. Холодный, сильный ветер рвал воду; карбас приподняло, положило на бок, ударило о борт льдиной, отчего он весь затрясся и заскрипел, подбросило снова, взмыло еще выше и мягко швырнуло вниз.
— Вовремя поехали! — закричал старик, вертя руль. — Леший, прости господи, Иван мешкает который раз, наказанье с парнем.
— А что я тебе? — сказал круглолицый. — У меня часов нет, я не барин, не господин; ходил, верно, не доле тебя.
Ветер дул в бок, левый борт черпал воду, по временам бешеные скачки ветра срывали гребни, обдавая лица плывущих ледяной сыростью. Впереди на далеком берегу острова светился огонь спасательной станции, и старик упорно держал на него, хотя невидимые толчки залитых водой льдин повторялись все чаще и неожиданнее. Мужик, сидевший ранее на корточках, а теперь ставший на колени, держась за мешок, заговорил заискивающим, искусственно-веселым голосом:
— Развело, значит, да не попусту; попусту-то зворыхает куда сильнее, лед, значит, ест волну эту самую, утюжит, а то беда.
— Лет пятьдесят езжу, знаю, — быстро заговорил старик, видимо, говоря для барыни, так как все мужики знали, что каждый из них может рассказать о реке, — а в туман, либо морок путался часов по десять, отец еще учивал; смотри, — говорит, — по уху: как ветер дует; дует он тебе правильно, по одному месту, так и держись и-и, держи, говорит… головы не ворочай, слушай ветра, заместо компаса он… А то по волоску.
— По волоску лучше не надо, — с жаром подхватил стоявший на коленях мужик, — вот дым, ежели папироску закурить — унесет, а волосок никуда не денешь, он на башке; отпусти его, он и показывает.
Оба замолчали; карбас, стиснутый волной и льдиной, круто положило на бок, отнесло в сторону, и парус, выйдя из ветра, тревожно заполоскал, почти касаясь воды. Ксения встала; мешок муки упал к ее ногам, придавив завизжавших баб.
«Мы утонем», — подумала Ксения, но это был не страх, а жуткое, тяжелое возмущение. Со всей силой молодой жизни почувствовала она грозный, потопивший ее мрак, темную даль реки, беспомощность, отсутствие любимого человека, и ей захотелось жить не иной, а именно такой жизнью, какой жила она до сих пор и лучше которой, как показалось теперь, быть не может.
Старик, бросаясь, как угорелый, выдернул мачту, другой отпихивал багром льдину. Карбас кренило, он зачерпнул воды и остановился. И вдруг среди общего смятения раздался глухой, булькающий шум, льдина ушла под киль, карбас пошевелился, выпрямился и стал качаться.
— Весла бери, — крикнул старик, — весла, снесет вас, неуповоротные, греби што ль!
Несколько мгновений продолжалась возня, скрип уключин, беспомощные толчки, кряхтенье и брань — и все кончилось! Ветер дул с прежней силой, но волнение почти прошло, судно зашло за мыс.
— Ой, страшно, — снова сказала баба, охая и плюхаясь на мешок. — Что и делается, поехала я с вами!
— Пронесло, и слава богу, — сказал старик, и Ксения второй раз почувствовала, что была настоящая, серьезная и большая опасность.
У дома Ксения остановилась и, запыхавшись, перевела дух, так как шла очень скоро, почти бежала, замирая от нетерпения и волнения. Душа ее, полная нежного оживления, влюбленности и хитроватой радости, торопилась высказаться; уже на ходу она улыбалась, представляя, как встретит ее муж, и какой нескончаемый, с восклицаниями, притворно-сердитыми упреками и вопросами начнется меж ними разговор, пока он снимет ее калоши, а она шапку. Как всегда, когда ей особенно хотелось быть с мужем, Ксения старалась думать об этом вскользь, и ей было чуть-чуть стыдно от сознания, что она теперь женщина и что меж ней и одним из бесчисленных мужчин нет ничего тайного. Поднимаясь по лестнице, она сунула руку в карман, где лежало нечто, купленное ею в городе; это был подарок мужу, часы с монограммой, которым завтра, в день своего рождения, он должен удивиться и обрадоваться. Пока же она решила сказать, что в город ехать совсем не думала, и это вышло случайно: вспомнила, что нужно кое-что по хозяйству.
Открыв дверь, Ксения увидела блеснувший свет лампы, заслоненной спиною мужа, быстро подошла и остановилась, еще продолжая машинально улыбаться. Турпанов с широко открытыми, помутившимися глазами подскочил к ней, отступил, оглянулся на Мару и побледнел. Мара инстинктивно закрыла грудь, хихикнув нервным смешком; глаза ее сузились, вспухли и заслезились; сделавшись вдруг некрасивой, вороватой и жалкой, пунцовая, она, быстро дыша, застегивала грудь.
Ксения подняла руку, машинально проводя ею по глазам, перевела взгляд с мужа на женщину, отошла в угол, продолжая неудержимо улыбаться, побелела и крепко зажмурилась. Тоскливое, холодное изнеможение овладело ею, два-три тупых слова — бессмысленных и случайных — заменили на мгновение