полей. Места вдоволь, на тысячи веков хватит, земля примет всех, если людям вздумается уничтожить друг друга. Все-таки кладбище, наверно, начало незаметно действовать на меня. Когда сидишь на холме, наполненном могилами, как подсолнух семечками, поневоле мрачнеешь. Мне стало казаться, что этой ночью обязательно должно что-то произойти. Как будто чья-то смерть вызревала в этой тихой сладкой ночи. Чья? Уж не моя ли?
Какое-то темное пятнышко скачками пересекло кукурузное поле. Приостановилось у самых капустных грядок. Заяц! Насторожился, приподнял уши, убедился, что поблизости нет врагов, и нырнул в капусту. Над одним из дымарей гончарного заводика взметнулись густые клубы. Видно, Кривендиха подбросила дровец.
До войны в такие осенние ночи, когда начинали вывозить и шинковать капусту, над селом долго не смолкали песни. Били бубны, тренькали мандолины, гармошки отчаянно взвизгивали в руках подгулявших парней. Возродится ли все это? И сколько парней вернется в село?
Я подвигал плечами, чтобы согреться - даже сквозь шинель проникал морозец, - и посмотрел на небо. Ковш уже повис ручкой книзу. Значит, было около трех часов. Луна передвинулась к краю деревни, озимь еще сильнее поседела от инея. Стало совсем зябко. Но самое неприятное - среди поля возникли белые лужицы. Туман просачивался из каких-то неприметных колдобин и рытвин и, потихоньку заливая поля, готовился к решительной предрассветной атаке.
...К утру стало подмораживать крепче. Я то и дело вставал, делал приседания и махал руками, прячась за огромный, привозного житомирского гранита памятник, оббитый и поваленный кем-то из глухарчан набок из соображений классовой борьбы: здесь была захоронена помещица Стыршицкая. На граните еще можно было разобрать три слова: 'Плачевный супруг воздвиг...' От моих движений птицы, сидевшие наверху, в ветвях, снова начинали свою трескучую возню. Ковш теперь плыл над самой землей от осевшей луны падали длинные тени, но видны они были только на возвышенностях, низинки же заполнил туман. Он расползался во все стороны, нити его тянулись по овражкам, как щупальца, и хваткое движение этих щупалец было приметно на глаз. Село тоже начала затягивать белая муть, она стелилась пока у плетней. Запах прелых листьев и подморож'нной травы стал особенно ощутимым в отсыревшем воздухе.
...Луна оказалась на краю села. Когда она, побагровев, спустилась близко к вершинам деревьев, к полосе дальних бесконечных лесов, к соломенным крышам, стало заметно, как быстро она катится. Стены мазанок потемнели и перестали фосфоресцировать, туман, казалось, выделялся теперь из каждой травинки. Село постепенно скрывалось в пелене, я различал лишь отдельные мазанки, которые стояли повыше, и островки зелени - Панское пепелище, группу тополей у гончарного заводика да дымящиеся трубы. Хата Варвары была пока еще видна, но туман уже скрыл плетень и подбирался к окнам, намереваясь закрыть их белыми ставнями.
На востоке чуть посветлело, выделились из темноты полосы облаков, они, как арки, окаймляли место восхода. Оттуда сразу же словно теплотой потянуло. В противоположной стороне все еще царствовали ночь и зима. Там туман был как снег.
Пора было мне скатываться с Гаврилова холма. Село совсем исчезло в тумане, только угольнички заиндевевших крыш выступали, будто паруса над водой. Луна окунулась в белую полосу над лесом и пригасла. Я встал, положил МГ на плечо и направился к Глухарам по дороге, обсаженной ветлами. Отдежурил... Чертов туман! Жаль было потраченных зря усилий и бессонной ночи.
Я шел как в молочном киселе, такой был густой и вязкий туман. Оглянулся Гаврилов холм темнел тяжелой громадой. На востоке кто-то вдруг нанес резкий мазок розовым. Арка из облаков расширилась. Прокричал петух, первая птица выпорхнула из деревьев на Гавриловен холме и, полуслепая еще, пронеслась рядом с моей головой, чуть не задев крылом, - ветром ударило в лицо.
С вербной дороги я свернул на озимый клин. Не мог я не свернуть. Приближался тот час. Соль богатого инея, выступившая за ночь, подтаивала, растворялась от влажного дыхания тумана. Тропка была видна лишь на три-четыре метра.
6
Я едва не столкнулся с нею. Ее как будто мгновенно вытолкнул туман и тут же захлопнул дверцу за спиной. Она испуганно замерла. Мы стояли друг против друга на узкой стежке, протянувшейся через озимый клин: я - с пулеметом, а она - с коромыслом на плече. Покачивались ведра... Мне было неприятно, что я ее испугал. Она и так постоянно была настороже, как птица. Я сошел с тропы и улыбнулся.
Антонина узнала меня, лицо разгладилось. Ведра дрогнули и поплыли мимо. Скрылись в туманной пелене. Слышно было, как все дальше и глуше поскрипывают ведерные дужки, раскачиваемые коромыслом. А я все стоял среди озими с открытой лёткой, как скворечник. Какая хрупкая и жалостная красота! Она была как тот тонкий глечик, что уже обточился на гончарном круге, но еще не прошел обжиг и мог быть разрушен, смят от неосторожного прикосновения.
Я стоял и смотрел вслед, ничего не видя, кроме стены тумана. Какое-то беспокойство не давало тронуться с места. Я все еще видел ее перед собой. В этой прошедшей по тропе стройной и высокой девушке в черном платке, с коромыслом на плече, заключалась непонятная неправильность. Я не мог разобраться, отчего это. Я снова представил, как она возникла из тумана, как испугалась, как качнулись ведра... Да. Ведра! Они качнулись тяжело, как будто были полны воды. И коромысло провисало на плече, вдавливаясь в пальтишко. Нет, не порожние были ведра... Но ведь она шла не от родника, а к роднику! И с чего бы это она несла пустые ведра на коромысле, а не в руке? Я похолодел. Мне и раньше казалось странным, что она в такую рань ходит к дальнему Кумову ключу на лесной опушке, а не к сельскому колодцу. Правда, родничок был особый, проща, как говорили у нас, с живой водой, которая якобы способна молодить, но как-то за военным временем свойство это забылось, не перед кем стало молодиться нашим бабам. Да и далековато, и страшновато. Но Антонина... К ней шли причуды и фантазии. Она не должна была поступать как все.
Теперь причуда, над которой раньше просто не хотелось задумываться, оборачивалась бедой. Пусть бы это был кто угодно, только не Антонина. Пусть бы мне это показалось. Ведь я хотел поймать связника, крадущегося к Варваре, бандита. При чем здесь Антонина, при чем? Ах ты ж дьявол... Вот ведь, значит, как получается... Антонина, Антонина! Неужели нельзя ничего изменить? Остановить? Не заметить? Но, размышляя так, я уже шел следом.
Ну за что? За что я должен потерять ее? Ее! Как же так?.. И ничего нельзя поделать? А ноги сами шагали по тропе. Делай свою работу, 'ястребок' Капелюх. Ты хотел выследить бандитского помощника, связного? Ты выследил. Иди!
Озимь кончилась. Тропа здесь стала скользкой. Она проваливалась в овражек, к роднику. Темнели стволы деревьев. Я положил пулемет на землю, под ольхой, посмотрев наверх и запомнив очертания ее кроны, выступавшей над пеленой низкого тумана, чтобы затем отыскать свой МГ. К ветвям ольхи были привязаны выцветшие ленты, пасмы льна, все бесхитростные и наивные подношения наших девчат, которыми они хотели умилостивить прощу, чтобы та отдарила их вечной молодостью и красотой.
Осторожно, пригнувшись, я подошел поближе к Кумову ключу. Он выбегал из небольшого, подгнившего уже сруба, обвязанного старым расшитым полотенцем, увешенного все теми же ленточками. По обе стороны высились крутые склоны овражка. Ниже сруба, по течению ручья, росла высокая трава и осока, там тоже бледно пестрели ленты. Я осмотрел траву и овражек, насколько позволял туман, глянул зачем-то в воду. На дне ключа поблескивали монеты. Копейки, пфенниги и гроши...